sberex.ru -
Вверх страницы

Вниз страницы

БогослАвие (про ПравослАвие)

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » БогослАвие (про ПравослАвие) » РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОСТ И РОЖДЕСТВО » Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )


Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )

Сообщений 61 страница 90 из 119

61

Иосиф Бродский. Колыбельная.

http://s53.radikal.ru/i139/1009/af/0d47132e428d.jpg

Родила Тебя в пустыне
Я не зря.
Потому что нет в помине
в ней Царя.

В ней искать Тебя напрасно.
В ней зимой
стужи больше, чем пространства
в ней самой.

У одних - игрушки, мячик,
дом высок.
У Тебя для игр ребячьих -
весь песок.

Привыкай, Сынок, к пустыне
как к судьбе.
Где б Ты ни был, жить отныне
в ней Тебе.

Я тебя кормила грудью.
А она
приучила взгляд к безлюдью,
им полна.

Той звезде, на расстояньи
страшном, в ней
Твоего Чела сиянье,
знать видней.

Привыкай, Сынок, к пустыне.
Под ногой,
окромя нее, твердыни
нет другой.

В ней судьба открыта взору
за версту.
В ней легко узнаешь гору
по кресту.

Не людские, знать, в ней тропы!
Велика
и безлюдна она, чтобы
шли века.

Привыкай, Сынок, к пустыне,
как щепоть
к ветру, чувствуя, что Ты не
только плоть.

Привыкай жить с этой тайной:
чувства те
пригодятся, знать, в бескрайне
пустоте.

Не хужей она, чем эта:
лишь длинней,
и любовь к тебе - примета
места в ней.

Привыкай к пустыне, Милый,
и к звезде,
льющей свет с такою силой
в ней везде,

точно лампу жжет, о Сыне
в поздний час
вспомнив, Тот, Кто сам в пустыне
дольше нас.

0

62

Б. Пастернак. Рождественская звезда.

http://s004.radikal.ru/i205/1009/50/c100d6e9bef6.jpg

Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было Младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере.
Над яслями тёплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зёрнышек проса,
Смотрели с утёса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звёзд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой Вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочёта
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.

И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры.
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все ёлки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Всё великолепье цветной мишуры...
...Всё злей и свирепей дул ветер из степи..
...Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнёзда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
— Пойдёмте со всеми, поклонимся чуду,—
Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Всё время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.

Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звёзды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потёмках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на Деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

0

63

Г. Х. Андерсен. Ангел.

http://s41.radikal.ru/i094/1009/96/a73e83baba94.jpg

Каждый раз, как умирает доброе, хорошее дитя, с неба спускается Божий ангел, берет дитя на руки и облетает с ним на своих больших крыльях все его любимые места. По пути они набирают целый букет разных цветов и берут их с собою на небо, где они расцветают еще пышнее, чем на земле. Бог прижимает все цветы к своему сердцу, а один цветок, который покажется ему милее всех, целует; цветок получает тогда голос и может присоединиться к хору блаженных духов.

Все это рассказывал Божий ангел умершему ребенку, унося его в своих объятиях на небо; дитя слушало ангела, как сквозь сон. Они пролетали над теми местами, где так часто играло дитя при жизни, пролетали над зелеными садами, где росло множество чудесных цветов.

— Какие же взять нам с собою на небо? — спросил ангел.

В саду стоял прекрасный, стройный розовый куст, но чья-то злая рука надломила его, так что ветви, усыпанные крупными полураспустившимися бутонами, почти совсем завяли и печально повисли.

— Бедный куст! — сказало дитя.— Возьмем его, чтобы он опять расцвел Там, на Небе.

Ангел взял куст и так крепко поцеловал дитя, что оно слегка приоткрыло глазки. Потом они нарвали еще много пышных цветов, но, кроме них, взяли и скромный златоцвет и простенькие анютины глазки.

— Ну вот, теперь и довольно! — сказал ребенок, но ангел покачал головой и они полетели дальше.

Ночь была тихая, светлая; весь город спал, они пролетали над одной из самых узких улиц. На мостовой валялись солома, зола и всякий хлам: черепки, обломки алебастра, тряпки, старые донышки от шляп, словом, все, что уже отслужило свой век или потеряло всякий вид; накануне как раз был день переезда.

И ангел указал на валявшийся среди этого хлама разбитый цветочный горшок, из которого вывалился ком земли, весь оплетенный корнями большого полевого цветка: цветок завял и никуда больше не годился, его и выбросили.

— Возьмем его с собой! — сказал ангел.— Я расскажу тебе про этот цветок, пока мы летим!

И ангел стал рассказывать.

— В этой узкой улице, в низком подвале, жил бедный больной мальчик. С самых ранних лет он вечно лежал в постели; когда же чувствовал себя хорошо, то проходил на костылях по своей каморке раза два взад и вперед, вот и все. Иногда летом солнышко заглядывало на полчаса и в подвал; тогда мальчик садился на солнышке и, держа руки против света, любовался, как просвечивает в его тонких пальцах алая кровь; такое сидение на солнышке заменяло ему прогулку. О богатом весеннем уборе лесов он знал только потому, что сын соседа приносил ему весною первую распустившуюся буковую веточку; мальчик держал ее над головой и переносился мыслью под зеленые буки, где сияло солнышко и распевали птички. Раз сын соседа принес мальчику и полевых цветов, между ними был один с корнем; мальчик посадил его в цветочный горшок и поставил на окно близ своей кроватки. Видно, легкая рука посадила цветок: он принялся, стал расти, пускать новые отростки, каждый год цвел и был для мальчика целым садом, его маленьким земным сокровищем. Мальчик поливал его, ухаживал за ним и заботился о том, чтобы его не миновал ни один луч, который только пробирался в каморку. Ребенок жил и дышал своим любимцем, ведь тот цвел, благоухал и хорошел для него одного. К цветку повернулся мальчик даже в ту последнюю минуту, когда его отзывал к себе Господь Бог... Вот уже целый год, как мальчик у Бога; целый год стоял цветок, всеми забытый, на окне, завял, засох и был выброшен на улицу вместе с прочим хламом. Этот-то бедный, увядший цветок мы и взяли с собой: он доставил куда больше радости, чем самый пышный цветок в саду королевы.

— Откуда ты знаешь все это? — спросило дитя.

— Знаю! — отвечал ангел.— Ведь я сам был тем бедным калекою мальчиком, что ходил на костылях! Я узнал свой цветок!

И дитя широко-широко открыло глазки, вглядываясь в прелестное, радостное лицо ангела. В ту же самую минуту они очутились на небе у Бога, где царят вечные радость и блаженство. Бог прижал к своему сердцу умершее дитя — и у него выросли крылья, как у других ангелов, и он полетел рука об руку с ними. Бог прижал к сердцу и все цветы, поцеловал же только бедный, увядший полевой цветок, и тот присоединил свой голос к хору ангелов, которые окружали Бога; одни летали возле него, другие подальше, третьи еще дальше, и так до бесконечности, но все были равно блаженны. Все они пели — и малые, и большие, и доброе, только что умершее дитя, и бедный полевой цветочек, выброшенный на мостовую вместе с сором и хламом.

0

64

Ф. Глинка.

Поклонение волхвов.

http://s57.radikal.ru/i157/1009/fb/b1bd6705ccab.jpg

Даровал Господь Младенца Деве,
Пресвятой Божественной Марии.
Не в палатах царственных, а в хлеве
Встретил мир явление Мессии.
В нищете Рожденный не угадан,
Но пришли к Нему волхвы с Востока,
Злато, смирну и душистый ладан
Принесли с собою издалека.
И сложили дар свой многоценный,
Пред Младенцем опускаясь долу,
И в страну свою толпой смиренной
Отошли, по Божьему глаголу.

Сбылось пророческое Слово.
Настал желанный чудный час:
На своде неба голубого
Звезда блестящая зажглась.
Глухая полночь. В Вифлееме
Пещера пастырей стоит,
А в ней, обещанный издревле,
Младенец в пеленах лежит.
С глубоким чувством умиленья,
С любовью многою в очах
Над Ним склонилась Матерь-Дева
И кроткий старец в сединах…
А там, высоко, хор небесный
В хвалебных гимнах мир поет,
Он о рождении чудесном
Благую весть земле несет.

0

65

С. Лагерлёф.

Рождественский гость.

http://s003.radikal.ru/i201/1009/a7/52116f920192.jpg

Одним из кавалеров, которые жили в Экебю, был малыш Рустер. Он умел играть на флейте и транспонировать ноты. Это был человек самого простого происхождения, бедняк, у которого не было ни родни, ни крыши над головой. Трудно пришлось ему, когда рассеялось кавалерское общество.

Не стало у него ни лошади, ни тележки, ни шубы, ни красного погребца с дорожной снедью. И побрел он пешком от усадьбы к усадьбе со своими пожитками, сложив их в узелок из белого носового платка с голубой каемкой. Опять Рустер приучился застегивать сюртук на все пуговицы до самого горла, чтобы не разглядывали посторонние люди, какая на нем надета рубашка да есть ли жилет. В просторные карманы он складывал все самое драгоценное из своего достояния: разобранную на части флейту, плоскую дорожную фляжку и нотное перо.

Он знал ремесло нотного переписчика и в прежние времена без труда нашел бы себе работу, да на его беду свет переменился. Год от году в Вермланде все меньше музицировали. И вот уже гитара на истлевшей ленте и валторна с выцветшей кисточкой на шнурке отправились вместе с ненужным хламом на чердак, где уже давно пылились продолговатые, окованные железом скрипичные футляры. И чем реже Рустеру приходилось брать в руки перо или флейту, тем чаще он вспоминал про фляжку, и в конце концов стал горьким пьяницей. Не повезло ему, бедняге.

Ради старой дружбы его еще принимали в окрестных усадьбах. Но встречали скрепя сердце, а провожали с радостью. От него несло затхлым запахом и винным перегаром, он быстро хмелел от одной рюмки и начинал нести всякую околесицу. Гостеприимные хозяева боялись его как чумы.

Однажды под Рождество он отправился в Лёвдаль, к знаменитому скрипачу Лильекруне. Когда-то Лильекруна тоже жил в компании кавалеров, но после смерти майорши вернулся на свой крепкий хутор Лёвдаль и остался там жить. И вот незадолго перед Рождеством, в самый разгар предпраздничной уборки, туда явился Рустер и спросил, не найдется ли для него какая-нибудь работенка. Лильекруна дал ему переписывать ноты, только чтобы его занять.

— Уж лучше бы ты его не привечал, — сказала ему жена. — Теперь он нарочно проковыряется подольше, и нам придется оставить его у себя на Рождество.

— Пускай уж остается, больше ему некуда деваться! — ответил Лильекруна.

Он угостил Рустера пуншем и водкой, они выпили, и Лильекруна словно заново пережил с ним былые кавалерские денечки. Однако у Лильекруны было тоскливо на душе. Он, как все, тяготился Рустером, хотя и старался не подавать вида, свято чтя законы дружбы и гостеприимства.

В доме у Лильекруны праздничные приготовления начались за три недели до Рождества. Хлопот было много, и все домашние трудились, не покладая рук. Ходили с красными глазами, оттого что и поздней ночью работали при свечах и при лучине, подолгу мерзли в пивоварне и холодном сарае, пока солили мясо и варили пиво. Однако и хозяйка, и домочадцы все терпели и не жаловались, зная, что после всех трудов наступит сочельник, и тогда все изменится, как по волшебству. На Рождество само собой откуда-то приходит веселье и радость, все будут шутить и смеяться, сыпать стихами и поговорками, ноги сами запросятся в пляс, и припомнятся забытые слова и мелодии, которые, оказывается, не забыты вовсе, а только до поры до времени дремали в глубине памяти. И все станут добрыми, такими добрыми друг к другу!

А когда появился Рустер, все домочадцы решили, что праздник испорчен. Так думали и хозяйка, и старшие дети, и верные слуги. При виде Рустера в них закралась гнетущая тревога. Они боялись, что встреча с Рустером разворошит в душе Лильекруны старые воспоминания, вспыхнет огненная натура великого скрипача, и тогда прости-прощай дом и семья! В прежние времена ему не сиделось дома.

С тех пор как Лильекруна вернулся домой, прошло уже несколько лет, и за это время все домочадцы несказанно полюбили хозяина. Он много значил для своих домашних, особенно в рождественский праздник. Его обычное место было не на диване и не в качалке, а на узкой, отполированной до блеска скамеечке около печки. Сядет он, бывало, в своем уголке и пустится в сказочное путешествие. В этих странствиях он объездил всю землю, парил в звездной вышине, и выше звезд залетал. Он то играл на скрипке, то рассказывал, а все домашние собирались в кружок и слушали. Жизнь становилась невиданно прекрасной и возвышенной, когда ее освещало сияние его богатой души.

Поэтому его и любили, как любят Рождество, радость, весеннее солнышко. Приход Рустера всех взбаламутил и нарушил праздничное настроение. Они так старались, но все их труды пропадут понапрасну, если Рустер сманит за собой хозяина. Несправедливо это и обидно, что какой-то пьянчужка навязался на шею благочестивым людям, а теперь рассядется за рождественским столом и всем испортит праздник.

В сочельник утром Рустер кончил переписывать ноты и завел речь о том, что ему пора прощаться и в путь, хотя на самом деле он, конечно, рассчитывал остаться.

Лильекруне отчасти передалось общее раздражение, поэтому он довольно-таки вяло предложил Рустеру не спешить с уходом, чтобы встретить здесь Рождество.

Малыш Рустер был вспыльчив и горд. Он покрутил усы, тряхнул черными кудрями, которые, как туча, вздымались над его челом: «Что, мол, ты хочешь этим сказать? Уж не думаешь ли ты, Лильекруна, что, кроме твоего дома, мне некуда пойти? Вот еще! Да меня ждут не дождутся на железной фабрике в Бру! Для меня, мол, и комната приготовлена, и чарка с вином налита! Одним словом, мне надо спешить, только вот не знаю, кого навестить первого».

— Бог с тобой! — ответил Лильекруна. — Поезжай, коли ты так хочешь!

После обеда Рустер испросил взаймы лошадь и сани, шубу и меховую полость. С ним послали работника, чтобы тот отвез Рустера в Бру, и наказали ему поскорей возвращаться: похоже было, что разыграется метель.

Никто не поверил, что Рустера где-то ждут или что найдется такое место в округе, где бы ему были рады. Однако всем так хотелось поскорей от него отделаться, что никто не признался перед собой в этих мыслях. Гостя торопливо спровадили, ожидая, что без него в доме сразу же станет хорошо и весело.

В пять часов все собрались в зале, чтобы пить чай и плясать вокруг елки, но Лильекруна был молчалив и печален. Он не садился на волшебную скамейку, не притронулся ни к чаю, ни к пуншу, не сыграл им польку, отговорившись тем, что будто бы неисправна скрипка, а кому охота плясать и веселиться, те пускай, мол, обходятся сами.

Тут уж и хозяйка встревожилась, и дети расстроились, и все в доме пошло вразброд. Грустное получилось Рождество.

Молочная каша свернулась, свеча зачадила, из печи повалил дым, за окном поднялся ветер, разыгралась вьюга, и со двора потянуло ледяным холодом. Работник, которого послали отвозить Рустера, не возвращался, домоуправительница плакала, а служанки перессорились.

А тут еще Лильекруна вспомнил, что забыли выставить рождественский сноп для воробьев, и начал ворчать на женщин, что вот, дескать, старые обычаи позабыты, все бы вам только модничать, а сердечной доброты ни в ком не осталось. Однако они хорошо понимали, что на самом деле его мучают угрызения совести из-за того, что отпустил малыша Рустера и не уговорил его остаться на Рождество.

Вдруг хозяин встал, вышел вон и, запершись в своей комнате, начал играть на скрипке; такой игры от него давно не слыхали с тех пор, как он бросил бродяжничать. В музыке звучала злость и насмешка, страстный порыв и мятежная тоска: «Вы думали посадить меня на цепь, а мне не страшны ваши оковы! Вы думали принизить меня до вашей мелочности. А я вырвался от вас на волю, на простор. Эй вы, скучные, серые людишки, рабские душонки! Попробуйте меня поймать, если сможете угнаться!»

Послушав скрипку, жена сказала:

— Завтра он убежит, и ничто его не остановит, кроме Божьего чуда. Вот из-за нашего плохого гостеприимства мы сами накликали беду, которой боялись.

А малыш Рустер тем временем все ехал куда-то сквозь метель. Он ездил от усадьбы к усадьбе и везде спрашивал, нету ли для него работы, но нигде его не принимали. Ему даже не предлагали выйти из саней. У одних был полон дом гостей, другие сами собирались завтра ехать в гости.

— Поезжай к соседу! — отвечали ему повсюду.

Его даже звали пожить несколько дней и поработать, но только потом, после Рождества. Сочельник бывает раз в году, и дети с самой осени ждали праздника. Разве можно посадить за праздничный стол рядом с детьми такого человека! Раньше его охотно приглашали, но теперь другое дело: кому нужен такой пьянчужка, да и что с ним делать? Отправить в людскую — неуважительно, а с господами посадить — много чести.

Вот так и пришлось Рустеру разъезжать среди злой метели от усадьбы к усадьбе. Мокрые усы печально обвисли у него по губам, воспаленные глаза покраснели, взгляд помутнел, зато из головы выветрились винные пары. И тут он с удивлением подумал: «Неужели и впрямь никто не хочет меня у себя принимать?»

И вдруг, точно впервые увидев, какой он сам жалкий и опустившийся, он понял, как он противен окружающим. «Со мною все кончено, — подумал он. — Кончено с переписыванием нот, кончено с флейтой. Никому на свете я не нужен, никто меня не пожалеет».

Мела и завивалась вьюга, взметая сугробы и перенося их на новое место; вздымались столбом снежные вихри и неслись по полям, тучи снега взлетали на воздух и вновь осыпались на землю.

«Всё, как в нашей жизни. Всё, как в нашей жизни, — сказал себе Рустер. — Весело плясать, пока тебя несет и кружит, а вот падать, ложиться в сугроб и быть погребенным — обидно и грустно». Но в конце концов всем это суждено, а нынче настал его черед. Не верится, что вот и пришел конец!

Он уже не спрашивал, куда его везет работник. Ему чудилось, что он едет в страну смерти.

Малыш Рустер не сжег во время поездки старых богов. Он не проклинал свою флейту или кавалеров, он не подумал, что лучше было пахать землю или тачать сапоги. Он только горевал, что превратился в отслуживший инструмент, который не годится больше для радостной музыки. Он никого не винил, зная, что лопнувшую валторну или гитару, которая перестала держать лад, остается только выбросить. Он вдруг ощутил небывалое смирение. Он понял, что в этот сочельник пришел его последний час. Ему суждено погибнуть от голода или замерзнуть, потому что он ничего не умеет, ни на что не пригоден и у него нет друзей.

Но тут сани остановились, и сразу вокруг сделалось светло. Он услышал дружелюбные голоса, кто-то взял его под руку и увел с мороза в дом, кто-то напоил горячим чаем. С него сняли шубу, со всех сторон он слышал добрые слова привета, и чьи-то теплые руки растирали его закоченевшие пальцы.

Это было так неожиданно, что в голове у него все смешалось, и прошло четверть часа, прежде чем он очухался. Он не сразу сообразил, что снова оказался в Лёвдале. Он даже не заметил, когда работник, которому надоело таскаться по дорогам в метель и стужу, повернул назад и поехал домой.

Рустер не мог понять, отчего ему вдруг оказали такой ласковый прием у Лильекруны. Откуда ему было знать, что жена Лильекруны очень хорошо представляла себе, какой тяжкий путь выпало ему проделать в сочельник, выслушивая отказ всюду, куда бы ни постучался. И ей стало так его жалко, что она забыла все прежние опасения.

Между тем Лильекруна все безумствовал на скрипке, запершись в своей комнате. Он не знал, что Рустер уже вернулся. А Рустер сидел в зале, где были его жена и дети. Слуги, которые обычно встречали Рождество вместе с господами, на этот раз, увидав, что хозяевам не до праздника, убрались подальше от греха и сидели на кухне.

Хозяйка, не долго думая, задала Рустеру работу.

— Слышишь, Рустер, как наш хозяин весь вечер играет на скрипке? Мне надо на стол накрыть и приготовить угощение. А дети одни брошены. Придется уж тебе поглядеть за двумя младшенькими.

Изо всех людей Рустеру меньше всего приходилось иметь дело с детьми. Дети как-то не попадались на его пути ни в кавалерском флигеле, ни в солдатской палатке, ни в трактирах или на большой дороге. Он даже смутился перед ними и не знал, что и сказать, чтобы не оскорбить их слуха.

Рустер достал флейту и стал им показывать, как надо обращаться с дырочками и клапанами. Одному малышу было четыре года, другому шесть. Урок так их заинтересовал, что они совсем погрузились в новое занятие.

— Вот А, — говорил Рустер, — а это С, — и брал нужную ноту.

Но тут детям захотелось посмотреть, как выглядит А и С, которые надо играть на флейте. Тогда Рустер достал листок нотной бумаги и нарисовал обе ноты.

— А вот и нет! — сказали дети. — Это неправильно.

Они побежали за азбукой, чтобы показать, как надо писать буквы.

Тогда Рустер стал спрашивать у них алфавит. Дети отвечали, что знали, иной раз и невпопад. Рустер увлекся, усадил мальчуганов к себе на колени и начал их учить. Жена Лильекруны, хлопоча по хозяйству, мимоходом прислушалась и очень удивилась. Это было похоже на игру, дети хохотали, но ученье шло им впрок.

Так Рустер развлекал детей, но голова его была занята другим, в ней бродили мысли, которые привязались во время метели. Он думал, что все это мило и прекрасно, но только уж не для него. Его, как старую рвань, пора выбросить на свалку. И вдруг он закрыл лицо руками и заплакал.

Жена Лильекруны взволнованно подошла к Рустеру.

— Послушай, Рустер! — заговорила она. — Я понимаю, что тебе кажется, будто все для тебя кончено. Музыка перестала быть тебе подспорьем, и ты губишь себя водкой. Так вот, на самом деле для тебя еще не все пропало, Рустер!

— Какое там! — вздохнул Рустер.

— Ты же сам видишь, что возиться с детишками, как сейчас — занятие как раз по тебе. Если ты начнешь учить детей чтению и письму, ты снова станешь для всех желанным гостем. Вот тебе инструменты, на которых играть ничуть не легче, чем на флейте или на скрипке. Взгляни-ка на них, Рустер!

И с этими словами она поставила перед ним двух своих детей. Он поднял взгляд и, сощурясь, как от яркого солнца, посмотрел на них мутными глазами. Казалось, будто он с трудом может выдержать ясный и открытый взгляд невинных детских глаз.

— Посмотри на них, Рустер! — строго повторила жена Лильекруны.

— Я не смею, — ответил Рустер, пораженный ослепительным сиянием непорочной души, которое светилось в прекрасных детских глазах.

И тут жена Лильекруны рассмеялась звонко и радостно.

— Придется тебе к ним привыкать, Рустер! Ты можешь на весь этот год остаться у меня в доме учителем.

Лильекруна услышал смех своей жены и вышел в залу.

— Что тут такое? — спросил он. — Что тут такое?

— Ничего особенного, — ответила жена. — Просто вернулся Рустер, и я договорилась с ним, что он останется у нас учителем при малышах.

Лильекруна воззрился на нее в изумлении:

— Ты решилась? — повторил он. — Ты осмелилась? Неужели он обещал бросить…

— Нет! — сказала жена. — Рустер ничего мне не обещал. Но ему придется очень следить за собой и держать ухо востро, потому что здесь ему каждый день нужно будет смотреть в глаза маленьким детям. Кабы не Рождество, я бы никогда не решилась на такое, но уж коли Господь наш решился оставить среди нас, грешных, не просто малого ребенка, а своего сына, то уж, верно, и я могу позволить, чтобы мои дети попытались спасти одного человека.

Лильекруна не мог вымолвить ни слова, но его лицо подергивалось и вздрагивало каждой морщинкой, как всегда, когда он бывал поражен чем-нибудь величественным.

Затем он благоговейно, с видом ребенка, который пришел просить прощения, поцеловал руку своей жены и громко воскликнул:

— Подите сюда, дети, и все поцелуйте ручку своей матушке!

Что и было сделано, а после в доме Лильекруны весело отпраздновали Рождество.

0

66

Фёдор Пестряков.

Рождественское утро.

http://s004.radikal.ru/i206/1009/7e/8ae195adacac.jpg

Льется звучными волнами
Звон колоколов.
В Божий храм валит толпами
Люд со всех концов,

И богатый и убогий,
Пробудясь от сна,-
Все спешат одной дорогой,
Мысль у всех одна.

Звон торжественный почуя,
Все во храм идут.
И с молитвой трудовую
Лепту в храм несут,

В дар Тому, кто в ночь родился
И средь пастухов
В яслях, Кроткий, приложился,
Принял дар волхвов.

Кто пришел на землю худших
Грешных оправдать,
И Своих овец заблудших
К Пастрыю собрать.

0

67

Константин Фованов.

http://s06.radikal.ru/i179/1009/1a/4c15407192f2.jpg

Нарядили елку в праздничное платье:
В пестрые гирлянды,в яркие огни,
И стоит, сверкая, елка в пышном зале,
С грустью вспоминая про былые дни.
Сниться елке вечер, месячный и звездный,
снежная поляна, грустный плачь волков
И соседи - сосны в мантии морозной,
Все в алмазном блеске, в пухе из снегов.
И стоят соседи в сумрачной печали,
Грезят и роняют белый снег с ветвей...
Грезиться им елка в освященном зале,
Хохот и рассказы радостных детей.

0

68

Евгений Поселянин.

Святочные дни.

http://s41.radikal.ru/i093/1009/d4/fb958ace0789.jpg

Мысль, что все случившееся с вами прошло безвозвратно и не может повториться, придает какую - то тихую грусть вашим воспоминаниям, и тем большую грусть, чем дальше эти воспоминания уходят.
Так и я тихо и грустно переживаю иногда мои детские годы, и с тоскою смотрю на невозвратимые картины, которые никогда не возвратятся уже потому,что многих, многих людей того времени, мне близких, уже нет.
Воспоминания моего детства, относящиеся к Рождеству, связаны почему - то с представлением чрезвычайных холодов.
Я вырос в Москве, и в моем детстве морозы за 25 градусов в декабре и январе не были редкостью.
Конечно, нас в такие дни не посылали гулять, как это водилось ежедневно при нашем размеренном и строгом воспитании.
Что - то волшебное, живое чудилось в этих морозах.
Бывало, если взгляды русского учителя и француженки, постоянно за нами следивших, не были очень зорки подойдешь в детской к большому окну, станешь рассматривать заиндевелые стекла. На них столько узоров нарисовал затейливый чудодей мороз: все шире и шире из узоров белых звездочек вырастает какое -то царство, какие - то тихие, вдаль уходящие сказки.
И так замечтаешься, Бог знает о чем, пока тебя с упреком не отведут от окна.
Когда опускали шторы и зажигали огни, то от мороза ставили к окнам большие старинные ширмы, и в комнате тогда, в нашей громадной детской, становилось еще уютнее.
Комната эта была перерезана во всю ее длину большой гимнастикой, по которой мы постоянно лазили, как белки, приобретая большую ловкость. В двух углах комнаты и по стенам были конюшни, где стоял разнообразный наш скот: лошади без седел и с седлами, из которых одни снимались с лошадей, другие были к ним прикреплены; коровы, ослы, повернутые головами к кормушкам.
Были в комнате и старинные поместительные кресла с дубовыми рамками, в которых могли зараз помещаться нас несколько человек. Эти кресла, вместе со старинными стульями красного дерева с уходящими назад спинками, изображали, когда это требовалось, и корабли, и леса, и большие дорожные кареты, в которых едут путешественники, поджидаемые разбойниками.
Еще помню я стол, имевший вместо одной обыкновенной доски внизу еще вторую такую же сплошную, как верхняя, для того, чтобы на нее могли упираться короткие детские ноги. В пространстве между этими двумя досками было очень удобно прятаться, и чувствовалось там очень уютно. Этот стол имел тоже большое значение в наших играх.
Когда я себя еще очень мало помню, Рождество представлялось мне каким - то особенным временем наплыва сладких вещей.
Потом я стал помнить торжественную всенощную, громкое пение, тяжелые паникадила в огнях, расстилающегося в храме, и над всем этим мысль о Младенце, Который только что родился и Который есть Бог.
Я чувствовал под этими напевами, под этой захватывающей церковной обстановкой какую - то приходящую с неба тайну, и тайна эта звала и обещала.
Было одно Рождество в моем семилетнем возрасте, которое я не забуду никогда, потому что оно было предварено несколькими, мало, может быть, видимыми событиями, которые однако оставили во мне глубокий след.
Наш отец, который был человек чрезвычайно занятой и не мог никогда присутствовать на наших уроках, захотел посмотреть, как и чему нас научили. Вместе с тем он пригасил к этому экзамену несколько родных и придал всему торжественную обстановку. Экзамен происходил у него на половине, куда мы никогда не смели ходить сами и куда нас приводили два раза в день утром и вечером, здороваться и прощаться с отцом. Я помню большой стол, покрытый зеленым сукном, каких -то незнакомых нам учителей и профессоров, какого - то важного протоиерея. После экзамена, который прошел прекрасно, был большой обед, и нам подарили великолепные книги.
Но в тот же вечер со мной совершенно незаметно произошло такое обстоятельство, которое заложило в моей душе теплую любовь к русской церковности.
Среди объявлений иллюстрированных изданий, рассылаемых перед Рождеством, к нам в дом попал один лист, на котором был изображен митрополит Филипп пред Иоанном Грозным. Доселе еще я живо помню этот несколько размазанный черный рисунок: Филиппа, не сводящего строгого взора с лика Спасителя, царя, гневно пред ним стоящего и упирающегося на жезл, и толпу опричников. Не знаю, кто мне объяснил содержание картинки, но подвиг Филиппа возбудил во мне необыкновенный, хотя и молчаливый восторг. Я никому не рассказал о том, что пережил, но несколько дней ходил, все думая о Филиппе.
В самый вечер экзамена нам сделали ванну, а я с детства любил звук падающей и плещущей воды. Сидя в ванне, производя нарочно руками движение, чтобы вода плескалась, переживая в это время ощущение необыкновенной уютности, я весь переносился в такой же студеный зимний вечер в Москву , в боярский дом Колычевых и видел Филиппа, мальчиком, отроком, при дворе великокняжеском, взрослым, в одежде простолюдина, уходящего из Москвы.
На другой день вечером отец забрал нас всех в сани и повез по городу делать разные закупки, между прочим подарки для нас. Но, когда мы вернулись домой, пришла неожиданная весть. У нас была старая няня Марья Андреевна, почтенная, видная собой, медлительная в движениях и очень любящая старушка, которая вынянчила нас всех и жила на покое у своей сестры, имевшей маленький домик на окраине города. Мне до сих пор представляются ее седые волосы из - под гофреной рюши белого чепчика, достойный, тихий взгляд ее светлых глаз. Она обыкновенно приходила к нам на все большие праздники, в дни именин и рождения каждого из детей., так что мы ждали ее скоро.
Между тем, когда мы вернулись домой, у нас сидела ее сестра и сказала, что Марья Андреевна внезапно скончалась.
Я уже был тогда уверен в бессмертии души и с детской наивностью полагал, что душа первое время по разлучении с телом видимым образом ходит по тем местам, где она жила, и я поджидал, что Марья Андреевна придет к нам в комнату ночью и не мог спать ни в эту, ни в ближайшие ночи. По случаю холода нас не взяли на похороны, и я с ужасом представлял себе, как няню Марию Андреевну опускают в холодную, мерзлую землю, в могилу, которые, как говорили старшие, еле могли вырыть, так застудилась земля.
И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придет никогда, никогда, и появление на землю чудного Младенца: эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век, чувство глубокого умиленного смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.
В первый день Праздника по утру всегда являлся к отцу какой - то старик очень аппетитного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных домах. Мы слыхали, что этот старичок очень бедный и у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется нам говорили, что отец знает его уже не один десяток лет и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и проносил какие - нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие - нибудь теплые варежки или что - нибудь еще в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришел в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.
Потом наступало веселье и светская сторона Праздника. К нам приезжали родные и знакомые, среди которых почему - то мало было детей, все только взрослые. Мы любили смотреть из окна на экипажи, останавливающиеся у нашего крыльца, и обсуждать между собой, у кого из приехавших лучшие лошади. У одной нашей тетки был представительный старый выездной и две быстроходные пары гнедых и белых. Мы любили разговаривать с ним о лошадях, расспрашивая его, бывают ли лошади зеленые и синие. Он уверял, что бывают, только редко.
Нас возили иногда на большие елки, детские праздники, где было много нарядных детей и много всяких лакомств, на костюмированные вечера. У одних знакомых показывали часто прекрасные теневые картинки для нескольких десятков собравшихся детей.
Я помню, как ни весело бывало на всех таких сборищах, после них я чувствовал какую - то тоску. В праздники я ожидал чего - то особенного, захватывающего, а все было бледно и недостаточно. Я думаю, что много людей, способных к религиозным переживаниям, испытывают то же, пока не сумеют всецело уйти в мир веры.
Я все ждал чего - то таинственного.
Однажды под Крещение, в чрезвычайно холодную зиму отец пришел к нам в комнату и велел подать себе горящую у нас в детской перед образами лампадку. Потом пришли к нам за медными старинными подсвечниками, один из которых у меня есть доселе и который имеет вид церковного шандала... Я вообразил себе, что там на половине отца, происходит что - то совершенно необычайное, именно, что он или думает умирать, или уходит в монастырь и желает проститься с детьми в торжественной церковной обстановке.
Между прочим, все объяснилось. Он просто, не желая подвергнуть нас риску выходить на улицу и простужаться при переходе на жгучий мороз из страшно жаркой церкви, заказал всенощную на дому и потому все к этой всенощной готовил.
Холод, холод...
Я помню разговор о галках, замерзавших на лету. Помню впечатление чего - то режущего в те полминуты, когда нас иногда выносили, закутанных в башлыки, из крыльца, чтобы посадить в карету.
И помню я вместе с тем какой - то холод уже тогда чувствовавшегося одиночества, какую - то неудовлетворенность. И думаю теперь, что детям, лучше чем их возить на праздники или в театры надо больше, больше говорить о Христе, показывать картинки, изображающие Христа беспомощным младенцем. Надо раньше думать об утолении той жажды, жажды палящей, жажды, иссушающей душу, которая ждет некоторых детей с первых сознательных годов и утолит которую ребенок только тогда, когда Христос возьмет его на Свои руки, как взял некогда младенцев, принесенных к Нему.

0

69

Ф. Глинка.

http://i065.radikal.ru/1009/04/1bb6d1ec63d5.jpg

И видели - по утренним зарям,
Когда роса сребрилась по долинам,
И ветерки качали ветви пальм, -
Шли путники дорогой во Египет:
Был Старец сед, но бодр и величав,
В одной руке держал он жезл высокий,
В другой, сжимая повод, вел осла,
И на осле сидела, как царица,
Младая Мать с своим Младенцем чудным,
Которому подобного земля
Ни до Него, ни после не видала!..
И матери подобной не видали!..
Какой покой в лице ее светился!
Казалось все ее свершились думы,
И лучшие надежды уж сбылись;
И ничего ей более не надо:
Все радости и неба и земли,
Богатства все, все счастье мировое,
Лежали тут, - в коленях, перед ней,
Слиянные в одном ее Младенце.
Который сам - прекрасен так и тих, -
Под легкою светлелся пеленою,
Как звездочка светлеет и горит
Под серебром кристального потока...
В одежды алые жена одета,
Скроенные как будто из зари,
И голубой покров - отрезок неба, -
Вился кругом главы ее прекрасной...

0

70

Ольга Шульчева-Джарман.

Иосиф Обручник.

http://i056.radikal.ru/1009/18/09821096b7f7.jpg

“Старости не было в мире такой!
Годы, пролившись, в песок не уйдут!
Вот Он, Иосифе – рядом с тобой –
Бог, обновляющий юность твою!

Гимна вознес бы я древнего глас –
Но разбудить побоялся Его.
Словно Давид, я пустился бы в пляс –
Только пещера тесна без того…”

Снег, как печаль дохристовых времен,
Тает в морщинах и складках пелен.
Бодрствует молча в ночи Мариам,
Сына Превечного слушая сон.

0

71

Джон Кэри. Золотые туфельки

http://s03.radikal.ru/i176/1009/e6/32b985664542.jpg

Это было за четыре дня до Рождества. Дух сезона овладел, наконец, и мной. Собравшись с силами, я вышел из дома, полный решимости обеспечить подарками всех своих бесчисленных родных и друзей.

А сделать это было вовсе непросто. Начать с того, что я долго не мог найти место, куда поставить машину. Стоянки были забиты до отказа, ведь весь Нью-Йорк вместе со мной вышел на охоту за рождественскими сюрпризами.

Внутри магазина было еще хуже. Толпы людей носились по всем этажам, как сумасшедшие, тележки, набитые блестящими коробками и пакетами, ежеминутно грозили сбить меня с ног.

Прошел час, другой. Мои ноги болели почти так же сильно, как и моя голова. Я вспоминал тех, для кого стараюсь, и размышлял: что будут делать они потом со всеми этими грудами ненужных вещей? ради чего я здесь мучаюсь?

- Увы, - вздохнул я, представив, как обидятся те, кого я обойду вниманием, - деваться решительно некуда.

Когда подходил к кассе, корзинка моя была полна уже доверху.

Впереди, в очереди, стояли человек двадцать, среди них мальчик в изодранных кроссовках и потрепанной куртке. В руке он держал несколько помятых долларов.

Рядом с ним была девочка, надо полагать, сестра, кудри которой явно нуждались в услугах парикмахера. Копна волос была такой спутанной, что никакая расческа была бы не в состоянии с ней справиться. Одета девочка была не лучше брата.

Тем не менее, она была почти счастлива, напевая что-то, ужасно фальшивя, под стереомузыку, звучащую в магазине. В руках девочка держала очень бережно, как величайшее сокровище, пару золотистых туфель. Когда дети приблизились к кассе, там что-то зазвенело, застучало:

- С вас шесть девяносто, - сказала дама-кассир.

Мальчик встревожился, растерянно положил на тарелку свои мятые деньги и, волнуясь, произнес:

- Здесь три двенадцать. Можно, остальное мы принесем после Рождества?

- Нет, - сухо прозвучало в ответ, - магазин в долг не торгует.

Девочка, прижимая туфли к себе, заплакала, потом заявила:

- Но ведь Спасителю угодно, чтобы мы купили эти туфли.

- Не реви, - коротко бросил ей брат. Его губы были плотно сжаты, а глаза горели. - Пойдем отсюда.

Тут я не выдержал и положил на стойку кассы три недостающих доллара. Дети так долго стояли в очереди, и, в конце концов, ведь Рождество на носу - пусть веселятся.

Ребята замерли, не веря своему счастью. Кассирша пробила чек. Я расплатился за свои покупки и, чтобы вернуть детей к жизни, спросил с улыбкой:

- Почему вы думаете, что Иисусу нужны эти туфельки?

Ответил мальчик:

- Наша мама больна. Говорят, что скоро она попадет на небо. А учитель в воскресной школе сказал, что там, на небе, все солнечное, золотое. Так пусть и мама тоже будет красивой, когда встретится со Спасителем...

Я стоял, забыв о своей корзине, набитой бессмысленными дарами. Молчал и, чтобы не заплакать, старался не смотреть на золотые туфельки, которые девочка все так же крепко прижимала к груди.

Наконец тихо произнес:

- Да, она будет красивой.

0

72

Николай Лесков. Зверь.

Святочный рассказ.

http://s50.radikal.ru/i129/1009/2f/167bbb2c9c1a.jpg

"И звери внимаху святое слово"

Житие старца Серафима

Глава первая

Отец мой был известный в свое время следователь. Ему поручали много важных дел, и потому он часто отлучался от семейства, а дома оставались мать, я и прислуга.

Матушка моя тогда была еще очень молода, а я - маленький мальчик.

При том случае, о котором я теперь хочу рассказать, - мне было всего только пять лет.

Была зима, и очень жестокая. Стояли такие холода, что в хлевах замерзали ночами овцы, а воробьи и галки падали на мерзлую землю окоченелые. Отец мой находился об эту пору по служебным обязанностям в Ельце и не обещал приехать домой даже к Рождеству Христову, а потому матушка собралась сама к нему съездить, чтобы не оставить его одиноким в этот прекрасный и радостный праздник. Меня, по случаю ужасных холодов, мать не взяла с собою в дальнюю дорогу, а оставила у своей сестры, а моей тетки, которая была замужем за одним орловским помещиком, про которого ходила невеселая слава. Он был очень богат, стар и жесток. В характере у него преобладали злобность и неумолимость, и он об этом нимало не сожалел, а, напротив, даже щеголял этими качествами, которые, по его мнению, служили будто бы выражением мужественной силы и непреклонной твердости духа.

Такое же мужество и твердость он стремился развить в своих детях, из которых один сын был мне ровесник.

Дядю боялись все, а я всех более, потому что он и во мне хотел "развить мужество", и один раз, когда мне было три года и случилась ужасная гроза, которой я боялся, он выставил меня одного на балкон и запер дверь, чтобы таким уроком отучить меня от страха во время грозы.

Понятно, что я в доме такого хозяина гостил неохотно и с немалым страхом, но мне, повторяю, тогда было пять лет, и мои желания не принимались в расчет при соображении обстоятельств, которым приходилось подчиняться.

Глава вторая

В имении дяди был огромный каменный дом, похожий на замок. Это было претенциозное, но некрасивое и даже уродливое двухэтажное здание с круглым куполом и с башнею, о которой рассказывали страшные ужасы. Там когда-то жил сумасшедший отец нынешнего помещика, потом в его комнатах учредили аптеку. Это также почему-то считалось страшным; но всего ужаснее было то, что наверху этой башни, в пустом, изогнутом окне были натянуты струны, то есть была устроена так называемая "Эолова арфа". Когда ветер пробегал по струнам этого своевольного инструмента, струны эти издавали сколько неожиданные, столько же часто странные звуки, переходившие от тихого густого рокота в беспокойные нестройные стоны и неистовый гул, как будто сквозь них пролетал целый сонм, пораженный страхом, гонимых духов. В доме все не любили эту арфу и думали, что она говорит что-то такое здешнему грозному господину и он не смеет ей возражать, но оттого становится еще немилосерднее и жесточе... Было несомненно примечено, что если ночью срывается буря и арфа на башне гудит так, что звуки долетают через пруды и парки в деревню, то барин в ту ночь не спит и наутро встает мрачный и суровый и отдает какое-нибудь жестокое приказание, приводившее в трепет сердца всех его многочисленных рабов.

В обычаях дома было, что там никогда и никому никакая вина не прощалась. Это было правило, которое никогда не изменялось, не только для человека, но даже и для зверя или какого-нибудь мелкого животного. Дядя не хотел знать милосердия и не любил его, ибо почитал его за слабость. Неуклонная строгость казалась ему выше всякого снисхождения. Оттого в доме и во всех обширных деревнях, принадлежащих этому богатому помещику, всегда царила безотрадная унылость, которую с людьми разделяли и звери.

Глава третья

Покойный дядя был страстный любитель псовой охоты. Он ездил с борзыми и травил волков, зайцев и лисиц. Кроме того, в его охоте были особенные собаки, которые брали медведей. Этих собак называли "пьявками". Они впивались в зверя так, что их нельзя было от него оторвать. Случалось, что медведь, в которого впивалась зубами пьявка, убивал ее ударом своей ужасной лапы или разрывал ее пополам, но никогда не бывало, чтобы пьявка отпала от зверя живая.

Теперь, когда на медведей охотятся только облавами или с рогатиной, порода собак-пьявок, кажется, совсем уже перевелась в России; но в то время, о котором я рассказываю, они были почти при всякой хорошо собранной, большой охоте. Медведей в нашей местности тогда тоже было очень много, и охота за ними составляла большое удовольствие.

Когда случалось овладевать целым медвежьим гнездом, то из берлоги брали и привозили маленьких медвежат. Их обыкновенно держали в большом каменном сарае с маленькими окнами, проделанными под самой крышей. Окна эти были без стекол, с одними толстыми, железными решетками. Медвежата, бывало, до них вскарабкивались друг по дружке и висели, держась за железо своими цепкими, когтистыми лапами. Только таким образом они и могли выглядывать из своего заключения на вольный свет Божий.

Когда нас выводили гулять перед обедом, мы больше всего любили ходить к этому сараю и смотреть на выставлявшиеся из-за решеток смешные мордочки медвежат. Немецкий гувернер Кольберг умел подавать им на конце палки кусочки хлеба, которые мы припасали для этой цели за своим завтраком.

За медведями смотрел и кормил их молодой доезжачий, по имени Ферапонт; но, как это имя было трудно для простонародного выговора, то его произносили "Храпон", или еще чаще "Храпошка". Я его очень хорошо помню: Храпошка был среднего роста, очень ловкий, сильный и смелый парень лет двадцати пяти. Храпон считался красавцем - он был бел, румян, с черными кудрями и с черными же большими глазами навыкате. К тому же он был необычайно смел. У него была сестра Аннушка, которая состояла в поднянях, и она рассказывала нам презанимательные вещи про смелость своего удалого брата и про его необыкновенную дружбу с медведями, с которыми он зимою и летом спал вместе в их сарае, так что они окружали его со всех сторон и клали на него свои головы, как на подушку.

Перед домом дяди, за широким круглым цветником, окруженным расписною решеткою, были широкие ворота, а против ворот посреди куртины было вкопано высокое, прямое, гладко выглаженное дерево, которое называли "мачта". На вершине этой мачты был прилажен маленький помостик, или, как его называли, "беседочка".

Из числа пленных медвежат всегда отбирали одного "умного", который представлялся наиболее смышленым и благонадежным по характеру. Такого отделяли от прочих собратий, и он жил на воле, то есть ему дозволялось ходить по двору и по парку, но главным образом он должен был содержать караульный пост у столба перед воротами. Тут он и проводил большую часть своего времени, или лежа на соломе у самой мачты, или же взбирался по ней вверх до "беседки" и здесь сидел или тоже спал, чтобы к нему не приставали ни докучные люди, ни собаки.

Жить такою привольною жизнью могли не все медведи, а только некоторые, особенно умные и кроткие, и то не во всю их жизнь, а пока они не начинали обнаруживать своих зверских, неудобных в общежитии наклонностей, то есть пока они вели себя смирно и не трогали ни кур, ни гусей, ни телят, ни человека.

Медведь, который нарушал спокойствие жителей, немедленно же был осуждаем на смерть, и от этого приговора его ничто не могло избавить.

Глава четвертая

Отбирать "смышленого медведя" должен был Храпон. Так как он больше всех обращался с медвежатами и почитался большим знатоком их натуры, то понятно, что он один и мог это сделать. Храпон же и отвечал за то, если сделает неудачный выбор, - но он с первого же раза выбрал для этой роли удивительно способного и умного медведя, которому было дано необыкновенное имя: медведей в России вообще зовут "мишками", а этот носил испанскую кличку "Сганарель". Он уже пять лет прожил на свободе и не сделал еще ни одной "шалости". Когда о медведе говорили, что "он шалит", это значило, что он уже обнаружил свою зверскую натуру каким-нибудь нападением.

Тогда "шалуна" сажали на некоторое время в "яму", которая была устроена на широкой поляне между гумном и лесом, а через некоторое время его выпускали (он сам вылезал по бревну) на поляну и тут его травили "молодыми пьявками" (то есть подрослыми щенками медвежьих собак). Если же щенки не умели его взять и была опасность, что зверь уйдет в лес, то тогда стоявшие в запасном "секрете" два лучших охотника бросались на него с отборными опытными сворами, и тут делу наставал конец.

Если же эти собаки были так неловки, что медведь мог прорваться "к острову" (то есть к лесу), который соединялся с обширным брянским полесьем, то выдвигался особый стрелок, с длинным и тяжелым кухенрейтеровским штуцером, и, прицелясь "с сошки", посылал медведю смертельную пулю.

Чтобы медведь когда-либо ушел от всех этих опасностей, такого случая еще никогда не было, да страшно было и подумать, если бы это могло случиться: тогда всех в том виноватых ждали бы смертоносные наказания.

Глава пятая

Ум и солидность Сганареля сделали то, что описанной потехи, или медвежьей казни, не было уже целые пять лет. В это время Сганарель успел вырасти и сделался большим, матерым медведем, необыкновенной силы, красоты и ловкости. Он отличался круглою, короткою мордою и довольно стройным сложением, благодаря которому напоминал более колоссального грифона или пуделя, чем медведя. Зад у него был суховат и покрыт невысокою лоснящеюся шерстью, но плечи и загорбок были сильно развиты и покрыты длинною и мохнатою растительностью. Умен Сганарель был тоже как пудель и знал некоторые замечательные для зверя его породы приемы: он, например, отлично и легко ходил на двух задних лапах, подвигаясь вперед передом и задом, умел бить в барабан, маршировал с большою палкою, раскрашенною в виде ружья, а также охотно и даже с большим удовольствием таскал с мужиками самые тяжелые кули на мельницу и с своеобразным шиком пресмешно надевал себе на голову высокую мужичью островерхую шляпу с павлиным пером или с соломенным пучком вроде султана.

Но пришла роковая пора - звериная натура взяла свое и над Сганарелем. Незадолго перед моим прибытием в дом дяди тихий Сганарель вдруг провинился сразу несколькими винами, из которых притом одна была другой тяжче.

Программа преступных действий у Сганареля была та же самая, как и у всех прочих: для первоученки он взял и оторвал крыло гусю; потом положил лапу на спину бежавшему за маткою жеребенку и переломил ему спину; а наконец: ему не понравились слепой старик и его поводырь, и Сганарель принялся катать их по снегу, причем пооттоптал им руки и ноги.

Слепца с его поводырем взяли в больницу, а Сганареля велели Храпону отвести и посадить в яму, откуда был только один выход - на казнь...

Анна, раздевая вечером меня и такого же маленького в то время моего двоюродного брата, рассказала нам, что при отводе Сганареля в яму, в которой он должен был ожидать смертной казни, произошли очень большие трогательности. Храпон не продергивал в губу Сганареля "больнички", или кольца, и не употреблял против него ни малейшего насилия, а только сказал:

- Пойдем, зверь, со мною.

Медведь встал и пошел, да еще что было смешно - взял свою шляпу с соломенным султаном и всю дорогу до ямы шел с Храпоном обнявшись, точно два друга.

Они таки и были друзьями.

Глава шестая

Храпону было очень жаль Сганареля, но он ему ничем пособить не мог. Напоминаю, что там, где это происходило, никому никогда никакая провинность не прощалась, и скомпрометировавший себя Сганарель непременно должен был заплатить за свои увлечения лютой смертью.

Травля его назначалась как послеобеденное развлечение для гостей, которые обыкновенно съезжались к дяде на Рождество. Приказ об этом был уже отдан на охоте в то же самое время, когда Храпону было велено отвести виновного Сганареля и посадить его в яму.

Глава седьмая

В яму медведей сажали довольно просто. Люк, или творило ямы, обыкновенно закрывали легким хворостом, накиданным на хрупкие жерди, и посыпали эту покрышку снегом. Это было маскировано так, что медведь не мог заметить устроенной ему предательской ловушки. Покорного зверя подводили к этому месту и заставляли идти вперед. Он делал шаг или два и неожиданно проваливался в глубокую яму, из которой не было никакой возможности выйти. Медведь сидел здесь до тех пор, пока наступало время его травить. Тогда в яму опускали в наклонном положении длинное, аршин семи, бревно, и медведь вылезал по этому бревну наружу. Затем начиналась травля. Если же случалось, что сметливый зверь, предчувствуя беду, не хотел выходить, то его понуждали выходить, беспокоя длинными шестами, на конце которых были острые железные наконечники, бросали зажженную солому или стреляли в него холостыми зарядами из ружей и пистолетов.

Храпон отвел Сганареля и заключил его под арест по этому же самому способу, но сам вернулся домой очень расстроенный и опечаленный. На свое несчастие, он рассказал своей сестре, как зверь шел с ним "ласково" и как он, провалившись сквозь хворост в яму, сел там на днище и, сложив передние лапы, как руки, застонал, точно заплакал.

Храпон открыл Анне, что он бежал от этой ямы бегом, чтобы не слыхать жалостных стонов Сганареля, потому что стоны эти были мучительны и невыносимы для его сердца.

- Слава Богу, - добавил он, - что не мне, а другим людям велено в него стрелять, если он уходить станет. А если бы мне то было приказано, то я лучше бы сам всякие муки принял, но в него ни за что бы не выстрелил.

Глава восьмая

Анна рассказала это нам, а мы рассказали гувернеру Кольбергу, а Кольберг, желая чем-нибудь позанять дядю, передал ему. Тот это выслушал и сказал: "Молодец Храпошка", а потом хлопнул три раза в ладоши.

Это значило, что дядя требует к себе своего камердинера Устина Петровича, старичка из пленных французов двенадцатого года.
Устин Петрович, иначе Жюстин, явился в своем чистеньком лиловом фрачке с серебряными пуговицами, и дядя отдал ему приказание, чтобы к завтрашней "садке", или охоте на Сганареля, стрелками в секретах были посажены Флегонт - известнейший стрелок, который всегда бил без промаха, а другой Храпошка. Дядя, очевидно, хотел позабавиться над затруднительною борьбою чувств бедного парня. Если же он не выстрелит в Сганареля или нарочно промахнется, то ему, конечно, тяжело достанется, а Сганареля убьет вторым выстрелом Флегонт, который никогда не дает промаха.

Устин поклонился и ушел передавать приказание, а мы, дети, сообразили, что мы наделали беды и что во всем этом есть что-то ужасно тяжелое, так что Бог знает, как это и кончится. После этого нас не занимали по достоинству ни вкусный рождественский ужин, который справлялся "при звезде", за один раз с обедом, ни приехавшие на ночь гости, из коих с некоторыми были и дети.

Нам было жаль Сганареля, жаль и Ферапонта, и мы даже не могли себе решить, кого из них двух мы больше жалеем.

Оба мы, то есть я и мой ровесник - двоюродный брат, долго ворочались в своих кроватках. Оба мы заснули поздно, спали дурно и вскрикивали, потому что нам обоим представлялся медведь. А когда няня нас успокоивала, что медведя бояться уже нечего, потому что он теперь сидит в яме, а завтра его убьют, то мною овладевала еще большая тревога.

Я даже просил у няни взразумления: нельзя ли мне помолиться за Сганареля? Но такой вопрос был выше религиозных соображений старушки, и она, позевывая и крестя рот рукою, отвечала, что наверно она об этом ничего не знает, так как ни разу о том у священника не спрашивала, но что, однако, медведь - тоже Божие создание, и он плавал с Ноем в ковчеге.

Мне показалось, что напоминание о плаванье в ковчеге вело как будто к тому, что беспредельное милосердие Божие может быть распространено не на одних людей, а также и на прочие Божьи создания, и я с детскою верою стал в моей кроватке на колени и, припав лицом к подушке, просил величие Божие не оскорбиться моею жаркою просьбою и пощадить Сганареля.

Глава девятая

Наступил день Рождества. Все мы были одеты в праздничном и вышли с гувернерами и боннами к чаю. В зале, кроме множества родных и гостей, стояло духовенство: священник, дьякон и два дьячка.

Когда вошел дядя, причт запел "Христос рождается". Потом был чай, потом вскоре же маленький завтрак и в два часа ранний праздничный обед. Тотчас же после обеда назначено было отправляться травить Сганареля. Медлить было нельзя, потому что в эту пору рано темнеет, а в темноте травля невозможна и медведь легко может скрыться из вида.

Исполнилось все так, как было назначено. Нас прямо из-за стола повели одевать, чтобы везти на травлю Сганареля. Надели наши заячьи шубки и лохматые, с круглыми подошвами, сапоги, вязанные из козьей шерсти, и повели усаживать в сани. А у подъездов с той и с другой стороны дома уже стояло множество длинных больших троечных саней, покрытых узорчатыми коврами, и тут же два стременных держали под уздцы дядину верховую английскую рыжую лошадь, по имени Щеголиха.

Дядя вышел в лисьем архалуке и в лисьей остроконечной шапке, и, как только он сел на седло, покрытое черною медвежьею шкурою с пахвами и паперсями, убранными бирюзой и "змеиными головками", весь наш огромный поезд тронулся, а через десять или пятнадцать минут мы уже приехали на место травли и выстроились полукругом. Все сани были расположены полуоборотом к обширному, ровному, покрытому снегом полю, которое было окружено цепью верховых охотников и вдали замыкалось лесом.

У самого леса были сделаны секреты или тайники за кустами, и там должны были находиться Флегонт и Храпошка.

Тайников этих не было видно, и некоторые указывали только на едва заметные "сошки", с которых один из стрелков должен был прицелиться и выстрелить в Сганареля.

Яма, где сидел медведь, тоже была незаметна, и мы поневоле рассматривали красивых вершников, у которых за плечом было разнообразное, но красивое вооружение: были шведские Штрабусы, немецкие Моргенраты, английские Мортимеры и варшавские Колеты.

Дядя стоял верхом впереди цепи. Ему подали в руки свору от двух сомкнутых злейших "пьявок", а перед ним положили у орчака на вальтрап белый платок.

Молодые собаки, для практики которых осужден был умереть провинившийся Сганарель, были в огромном числе и все вели себя крайне самонадеянно, обнаруживая пылкое нетерпение и недостаток выдержки. Они визжали, лаяли, прыгали и путались на сворах вокруг коней, на которых сидели одетые в форменное платье доезжачие, а те беспрестанно хлопали арапниками, чтобы привести молодых, не помнивших себя от нетерпения псов к повиновению. Все это кипело желанием броситься на зверя, близкое присутствие которого собаки, конечно, открыли своим острым природным чутьем.

Настало время вынуть Сганареля из ямы и пустить его на растерзание!

Дядя махнул положенным на его вальтрап белым платком и сказал: "Делай!"

Глава десятая

Из кучки охотников, составлявших главный штаб дяди, выделилось человек десять и пошли вперед через поле.

Отойдя шагов двести, они остановились и начали поднимать из снега длинное, не очень толстое бревно, которое до сей поры нам издалека нельзя было видеть.

Это происходило как раз у самой ямы, где сидел Сганарель, но она тоже с нашей далекой позиции была незаметна.

Дерево подняли и сейчас же спустили одним концом в яму. Оно было спущено с таким пологим уклоном, что зверь без затруднения мог выйти по нем, как по лестнице.

Другой конец бревна опирался на край ямы и торчал из нее на аршин.

Все глаза были устремлены на эту предварительную операцию, которая приближала к самому любопытному моменту. Ожидали, что Сганарель сейчас же должен был показаться наружу; но он, очевидно, понимал в чем дело и ни за что не шел.

Началось гонянье его в яме снежными комьями и шестами с острыми наконечниками, послышался рев, но зверь не шел из ямы. Раздалось несколько холостых выстрелов, направленных прямо в яму, но Сганарель только сердитее зарычал, а все-таки по-прежнему не показывался.

Тогда откуда-то из-за цепи вскачь подлетели запряженные в одну лошадь простые навозные дровни, на которых лежала куча сухой ржаной соломы.

Лошадь была высокая, худая, из тех, которых употребляли на ворке для подвоза корма с гуменника, но, несмотря на свою старость и худобу, она летела, поднявши хвост и натопорщив гриву. Трудно, однако, было определить: была ли ее теперешняя бодрость остатком прежней молодой удали, или это скорее было порождение страха и отчаяния, внушаемых старому коню близким присутствием медведя? По-видимому, последнее имело более вероятия, потому что лошадь была взнуздана, кроме железных удил, еще острою бечевкою, которою и были уже в кровь истерзаны ее посеревшие губы. Она и неслась и металась в стороны так отчаянно, что управлявший ею конюх в одно и то же время драл ей кверху голову бечевой, а другою рукою немилосердно стегал ее толстою нагайкою.

Но, как бы там ни было, солома была разделена на три кучи, разом зажжена и разом же с трех сторон скинута, зажженная, в яму. Вне пламени остался только один тот край, к которому было приставлено бревно.

Раздался оглушительный, бешеный рев, как бы смешанный вместе со стоном, но... медведь опять-таки не показывался.

До нашей цепи долетел слух, что Сганарель весь "опалился" и что он закрыл глаза лапами и лег вплотную в угол к земле, так что "его не стронуть".

Ворковая лошадь с разрезанными губами понеслась опять вскачь назад... Все думали, что это была посылка за новым привозом соломы. Между зрителями послышался укоризненный говор: зачем распорядители охоты не подумали ранее припасти столько соломы, чтобы она была здесь с излишком. Дядя сердился и кричал что-то такое, чего я не мог разобрать за всею поднявшеюся в это время у людей суетою и еще более усилившимся визгом собак и хлопаньем арапников.

Но во всем этом виднелось нестроение и был, однако, свой лад, и ворковая лошадь уже опять, метаясь и храпя, неслась назад к яме, где залег Сганарель, но не с соломою: на дровнях теперь сидел Ферапонт.

Гневное распоряжение дяди заключалось в том, чтобы Храпошку спустили в яму и чтобы он сам вывел оттуда своего друга на травлю...

Глава одиннадцатая

И вот Ферапонт был на месте. Он казался очень взволнованным, но действовал твердо и решительно, Нимало не сопротивляясь барскому приказу, он взял с дровней веревку, которою была прихвачена привезенная минуту тому назад солома, и привязал эту веревку одним концом около зарубки верхней части бревна. Остальную веревку Ферапонт взял в руки и, держась за нее, стал спускаться по бревну, на ногах, в яму...

Страшный рев Сганареля утих и заменился глухим ворчанием.

Зверь как бы жаловался своему другу на жестокое обхождение с ним со стороны людей; но вот и это ворчание сменилось совершенной тишиной.

- Обнимает и лижет Храпошку, - крикнул один из людей, стоявших над ямой.

Из публики, размещавшейся в санях, несколько человек вздохнули, другие поморщились.

Многим становилось жалко медведя, и травля его, очевидно, не обещала им большого удовольствия. Но описанные мимолетные впечатления внезапно были прерваны новым событием, которое было еще неожиданнее и заключало в себе новую трогательность.

Из творила ямы, как бы из преисподней, показалась курчавая голова Храпошки в охотничьей круглой шапке. Он взбирался наверх опять тем же самым способом, как и спускался, то есть Ферапонт шел на ногах по бревну, притягивая себя к верху крепко завязанной концом наруже веревки. Но Ферапонт выходил не один: рядом с ним, крепко с ним обнявшись и положив ему на плечо большую косматую лапу, выходил и Сганарель... Медведь был не в духе и не в авантажном виде. Пострадавший и изнуренный, по-видимому не столько от телесного страдания, сколько от тяжкого морального потрясения, он сильно напоминал короля Лира. Он сверкал исподлобья налитыми кровью и полными гнева и негодования глазами. Так же, как Лир, он был и взъерошен, и местами опален, а местами к нему пристали будылья соломы. Вдобавок же, как тот несчастный венценосец, Сганарель, по удивительному случаю, сберег себе и нечто вроде венца. Может быть, любя Ферапонта, а может быть, случайно, он зажал у себя под мышкой шляпу, которою Храпошка его снабдил и с которою он же поневоле столкнул Сганареля в яму. Медведь сберег этот дружеский дар, и... теперь, когда сердце его нашло мгновенное успокоение в объятиях друга, он, как только стал на землю, сейчас же вынул из-под мышки жестоко измятую шляпу и положил ее себе на макушку...

Эта выходка многих насмешила, а другим зато мучительно было ее видеть. Иные даже поспешили отвернуться от зверя, которому сейчас же должна была последовать злая кончина.

Глава двенадцатая

Тем временем, как все это происходило, псы взвыли и взметались до потери всякого повиновения. Даже арапник не оказывал на них более своего внушающего действия. Щенки и старые пьявки, увидя Сганареля, поднялись на задние лапы и, сипло воя и храпя, задыхались в своих сыромятных ошейниках; а в это же самое время Храпошка уже опять мчался на ворковом одре к своему секрету под лесом. Сганарель опять остался один и нетерпеливо дергал лапу, за которую случайно захлестнулась брошенная Храпошкой веревка, прикрепленная к бревну. Зверь, очевидно, хотел скорее ее распутать или оборвать и догнать своего друга, но у медведя, хотя и очень смышленого, ловкость все-таки была медвежья, и Сганарель не распускал, а только сильнее затягивал петлю на лапе.

Видя, что дело не идет так, как ему хотелось, Сганарель дернул веревку, чтобы ее оборвать, но веревка была крепка и не оборвалась, а лишь бревно вспрыгнуло и стало стоймя в яме. Он на это оглянулся; а в то самое мгновение две пущенные из стаи со своры пьявки достигли его, и одна из них со всего налета впилась ему острыми зубами в загорбок.

Сганарель был так занят с веревкой, что не ожидал этого и в первое мгновение как будто не столько рассердился, сколько удивился такой наглости; но потом, через полсекунды, когда пьявка хотела перехватить зубами, чтобы впиться еще глубже, он рванул ее лапою и бросил от себя очень далеко и с разорванным брюхом. На окровавленный снег тут же выпали ее внутренности, а другая собака была в то же мгновение раздавлена под его задней лапой... Но что было всего страшнее и всего неожиданнее, это то, что случилось с бревном. Когда Сганарель сделал усиленное движение лапою, чтобы отбросить от себя впившуюся в него пьявку, он тем же самым движением вырвал из ямы крепко привязанное к веревке бревно, и оно полетело пластом в воздухе. Натянув веревку, оно закружило вокруг Сганареля, как около своей оси, и, чертя одним концом по снегу, на первом же обороте размозжило и положило на месте не двух и не трех, а целую стаю поспевавших собак. Одни из них взвизгнули и копошились из снега лапками, а другие, как кувырнулись, так и вытянулись.

Глава тринадцатая

Зверь или был слишком понятлив, чтобы не сообразить, какое хорошее оказалось в его обладании оружие, или веревка, охватившая его лапу, больно ее резала, но он только взревел и, сразу перехватив веревку в самую лапу, еще так наподдал бревно, что оно поднялось и вытянулось в одну горизонтальную линию с направлением лапы, державшей веревку, и загудело, как мог гудеть сильно пущенный колоссальный волчок. Все, что могло попасть под него, непременно должно было сокрушиться вдребезги. Если же веревка где-нибудь, в каком-нибудь пункте своего протяжения оказалась бы недостаточно прочною и лопнула, то разлетевшееся в центробежном направлении бревно, оторвавшись, полетело бы вдаль, Бог весть до каких далеких пределов, и на этом полете непременно сокрушит все живое, что оно может встретить.

Все мы, люди, все лошади и собаки, на всей линии и цепи, были в страшной опасности, и всякий, конечно, желал, чтобы для охранения его жизни веревка, на которой вертел свою колоссальную пращу Сганарель, была крепка. Но какой, однако, все это могло иметь конец? Этого, впрочем, не пожелал дожидаться никто, кроме нескольких охотников и двух стрелков, посаженных и секретных ямах у самого леса. Вся остальная публика, то есть все гости и семейные дяди, приехавшие на эту потеху в качестве фителей, не находили более в случившемся ни малейшей потехи. Все в перепуге велели кучерам как можно скорее скакать далее от опасного места и в страшном беспорядке, тесня и перегоняя друг друга, помчались к дому.

В спешном и беспорядочном бегстве по дороге было несколько столкновений, несколько падений, немного смеха и немало перепугов. Выпавшим из саней казалось, что бревно оторвалось от веревки и свистит, пролетая над их головами, а за ними гонится рассвирепевший зверь.

Но гости, достигши дома, могли прийти в покой и оправиться, а те немногие, которые остались на месте травли, видели нечто гораздо более страшное...

Глава четырнадцатая

Никаких собак нельзя было пускать на Сганареля. Ясно было, что при его страшном вооружении бревном он мог победить все великое множество псов без малейшего для себя вреда. А медведь, вертя свое бревно и сам за ним поворачиваясь, прямо подавался к лесу, и смерть его ожидала только здесь, у секрета, в котором сидели Ферапонт и без промаха стрелявший Флегонт.

Меткая пуля все могла кончить смело и верно.

Но рок удивительно покровительствовал Сганарелю и, раз вмешавшись в дело зверя, как будто хотел спасти его во что бы то ни стало.

В ту самую минуту, когда Сганарель сравнялся с привалами, из-за которых торчали на сошках наведенные на него дула кухенрейтеровских штуцеров Храпошки и Флегонта, веревка, на которой летало бревно, неожиданно лопнула и... как пущенная из лука стрела, стрекнуло в одну сторону, а медведь, потеряв равновесие, упал и покатился кубарем в другую.

Перед оставшимися на поле вдруг сформировалась новая живая и страшная картина: бревно сшибло сошки и весь замет, за которым скрывался в секрете Флегонт, а потом, перескочив через него, оно ткнулось и закопалось другим концом в дальнем сугробе; Сганарель тоже не терял времени. Перекувырнувшись три или четыре раза, он прямо попал за снежный валик Храпошки...

Сганарель его моментально узнал, дохнул на него своей горячей пастью, хотел лизнуть языком, но вдруг с другой стороны, от Флегонта, крякнул выстрел, и... медведь убежал в лес, а Храпошка... упал без чувств.

Его подняли и осмотрели: он был ранен пулею в руку навылет, но в ране его было также несколько медвежьей шерсти.

Флегонт не потерял звания первого стрелка, но он стрелял впопыхах из тяжелого штуцера и без сошек, с которых мог бы прицелиться. Притом же на дворе уже было серо, и медведь с Храпошкою были слишком тесно скручены...

При таких условиях и этот выстрел с промахом на одну линию должно было считать в своем роде замечательным.

Тем не менее - Сганарель ушел. Погоня за ним по лесу в этот же самый вечер была невозможна; а до следующего утра в уме того, чья воля была здесь для всех законом, просияло совсем иное настроение.

Глава пятнадцатая

Дядя вернулся после окончания описанной неудачной охоты. Он был гневен и суров более, чем обыкновенно. Перед тем как сойти у крыльца с лошади, он отдал приказ завтра чем свет искать следов зверя и обложить его так, чтобы он не мог скрыться.

Правильно поведенная охота, конечно, должна была дать совсем другие результаты.

Затем ждали распоряжения о раненом Храпошке. По мнению всех, его должно было постигнуть нечто страшное. Он по меньшей мере был виноват в той оплошности, что не всадил охотничьего ножа в грудь Сганареля, когда тот очутился с ним вместе, и оставил его нимало не поврежденным в его объятиях. Но, кроме того, были сильные и, кажется, вполне основательные подозрения, что Храпошка схитрил, что он в роковую минуту умышленно не хотел поднять своей руки на своего косматого друга и пустил его на волю.

Всем известная взаимная дружба Храпошки с Сганарелем давала этому предположению много вероятности.

Так думали не только все участвовавшие в охоте, но так же точно толковали теперь и все гости.

Прислушиваясь к разговорам взрослых, которые собрались к вечеру в большой зале, где в это время для нас зажигали богато убранную елку, мы разделяли и общие подозрения и общий страх пред тем, что может ждать Ферапонта.

На первый раз, однако, из передней, через которую дядя прошел с крыльца к себе "на половину", до залы достиг слух, что о Храпошке не было никакого приказания.

- К лучшему это, однако, или нет? - прошептал кто-то, и шепот этот среди общей тяжелой унылости толкнулся в каждое сердце.

Его услыхал и отец Алексей, старый сельский священник с бронзовым крестом двенадцатого года. Старик тоже вздохнул и с таким же шепотом сказал:

- Молитесь рожденному Христу.

С этим он сам и все, сколько здесь было взрослых и детей, бар и холопей, все мы сразу перекрестились. И тому было время. Не успели мы опустить наши руки, как широко растворились двери и вошел, с палочкой в руке, дядя. Его сопровождали две его любимые борзые собаки и камердинер Жюстин. Последний нес за ним на серебряной тарелке его белый фуляр и круглую табакерку с портретом Павла Первого.

Глава шестнадцатая

Вольтеровское кресло для дяди было поставлено на небольшом персидском ковре перед елкою, посреди комнаты. Он молча сел в это кресло и молча же взял у Жюстина свой фуляр и свою табакерку. У ног его тотчас легли и вытянули свои длинные морды обе собаки.

Дядя был в синем шелковом архалуке с вышитыми гладью застежками, богато украшенными белыми филограневыми пряжками с крупной бирюзой. В руках у него была его тонкая, но крепкая палка из натуральной кавказской черешни.

Палочка теперь ему была очень нужна, потому что во время суматохи, происшедшей на садке, отменно выезженная Щеголиха тоже не сохранила бесстрашия - она метнулась в сторону и больно прижала к дереву ногу своего всадника. Дядя чувствовал сильную боль в этой ноге и даже немножко похрамывал.

Это новое обстоятельство, разумеется, тоже не могло прибавить ничего доброго в его раздраженное и гневливое сердце. Притом было дурно и то, что при появлении дяди мы все замолчали. Как большинство подозрительных людей, он терпеть не мог этого; и хорошо его знавший отец Алексей поторопился, как умел, поправить дело, чтобы только нарушить эту зловещую тишину.

Имея наш детский круг близ себя, священник задал нам вопрос: понимаем ли мы смысл песни "Христос рождается"? Оказалось, что не только мы, но и старшие плохо ее разумели. Священник стал нам разъяснять слова: "славите", "рящите" и "возноситеся", и, дойдя до значения этого последнего слова, сам тихо "вознесся" и умом и сердцем. Он заговорил о даре, который и нынче, как и "во время оно", всякий бедняк может поднесть к яслям "рожденного Отроча", смелее и достойнее, чем поднесли злато, смирну и ливан волхвы древности *2. Дар наш - наше сердце, исправленное по Его учению *3. Старик говорил о любви, о прощенье, о долге каждого утешить друга и недруга "во имя Христово"... И думается мне, что слово его в тот час было убедительно... Все мы понимали, к чему оно клонит, все его слушали с особенным чувством, как бы моляся, чтобы это слово достигло до цели, и у многих из нас на ресницах дрожали хорошие слезы...

Вдруг что-то упало... Это была дядина палка... Ее ему подали, но он до нее не коснулся: он сидел, склонясь набок, с опущенною с кресла рукою, в которой, как позабытая, лежала большая бирюза от застежки... Но вот он уронил ее, и... ее никто не спешил поднимать.

Все глаза были устремлены на его лицо. Происходило удивительное: он плакал! Священник тихо раздвинул детей и, подойдя к дяде, молча благословил его рукою.

Тот поднял лицо, взял старика за руку и неожиданно поцеловал ее перед всеми и тихо молвил:

- Спасибо.

В ту же минуту он взглянул на Жюстина и велел позвать сюда Ферапонта.

Тот предстал бледный, с подвязанной рукою.

- Стань здесь! - велел ему дядя и показал рукою на ковер. Храпошка подошел и упал на колени.

- Встань... поднимись! - сказал дядя. - Я тебя прощаю. Храпошка опять бросился ему в ноги. Дядя заговорил нервным, взволнованным голосом:

- Ты любил зверя, как не всякий умеет любить человека. Ты меня этим тронул и превзошел меня в великодушии. Объявляю тебе от меня милость: даю вольную и сто рублей на дорогу. Иди куда хочешь.

- Благодарю и никуда не пойду, - воскликнул Храпошка.

- Что?

- Никуда не пойду, - повторил Ферапонт.

- Чего же ты хочешь?

- За вашу милость я хочу вам вольной волей служить честней, чем за страх поневоле.

Дядя моргнул глазами, приложил к ним одною рукою свой белый фуляр, а другою, нагнувшись, обнял Ферапонта, и... все мы поняли, что нам надо встать с мест, и тоже закрыли глаза... Довольно было чувствовать, что здесь совершилась слава вышнему Богу и заблагоухал мир во имя Христово, на месте сурового страха.

Это отразилось и на деревне, куда были посланы котлы браги. Зажглись веселые костры, и было веселье во всех, и шутя говорили друг другу:

- У нас ноне так сталось, что и зверь пошел во святой тишине Христа славить.

Сганареля не отыскивали. Ферапонт, как ему сказано было, сделался вольным, скоро заменил при дяде Жюстина и был не только верным его слугою, но и верным его другом до самой его смерти. Он закрыл своими руками глаза дяди, и он же схоронил его в Москве на Ваганьковском кладбище, где и по сю пору цел его памятник. Там же, в ногах у него, лежит и Ферапонт.

Цветов им теперь приносить уже некому, но в московских норах и трущобах есть люди, которые помнят белоголового длинного старика, который словно чудом умел узнавать, где есть истинное горе, и умел поспевать туда вовремя сам или посылал не с пустыми руками своего доброго пучеглазого слугу.

Эти два добряка, о которых много бы можно сказать, были - мой дядя и его Ферапонт, которого старик в шутку называл: "укротитель зверя".

0

73

В. А. Никифоров-Волгин. Серебряная метель.

http://s53.radikal.ru/i139/1009/1f/266dde8cfe57.jpg

До Рождества без малого месяц, но оно уже обдает тебя снежной пылью, приникает по утрам к морозным стеклам, звенит полозьями по голубым дорогам, поет в церкви за всенощной "Христос рождается, славите" и снится по ночам в виде веселой серебряной метели.
  В эти дни ничего не хочется земного, а в особенности школы. Дома заметили мою предпраздничность и строго заявили:
  - Если принесешь из школы плохие отметки, то елки и новых сапог тебе не видать!
  "Ничего, - подумал я, - посмотрим... Ежели поставят мне, как обещались, три за поведение, то я ее на пятерку исправлю... За арихметику, как пить дать, влепят мне два, но это тоже не беда. У Михал Васильича двойка всегда выходит на манер лебединой шейки, без кружочка, - ее тоже на пятерку исправлю..."
  Когда все это я сообразил, то сказал родителям:
  - Балы у меня будут как первый сорт! С Гришкой возвращались из школы. Я спросил его:
  - Ты слышишь, как пахнет Рождеством?
  - Пока нет, но скоро услышу!
  - Когда же?
  - А вот тогда, когда мамка гуся купит и жарить зачнет, тогда и услышу!
  Гришкин ответ мне не понравился. Я надулся и стал молчаливым.
  - Ты чего губы надул? - спросил Гришка. Я скосил на него сердитые глаза и в сердцах ответил:
  - Рази Рождество жареным гусем пахнет, обалдуй?
  - А чем же?
  На это я ничего не смог ответить, покраснел и еще пуще рассердился.
  Рождество подходило все ближе да ближе. В лавках и булочных уже показались елочные игрушки, пряничные коньки и рыбки с белыми каемками, золотые и серебряные конфеты, от которых зубы болят, но все же будешь их есть, потому что они рождественские.
  За неделю до Рождества Христова нас отпустили на каникулы.
  Перед самым отпуском из школы я молил Бога, чтобы Он не допустил двойки за арихметику и тройки за поведение, дабы не прогневать своих родителей и не лишиться праздника и обещанных новых сапог с красными ушками. Бог услышал мою молитву, и в свидетельстве "об успехах и поведении" за арихметику поставил тройку, а за поведение пять с минусом.
  Рождество стояло у окна и рисовало на стеклах морозные цветы, ждало, когда в доме вымоют полы, расстелят половики, затеплят лампады перед иконами и впустят Его...
  Наступил сочельник. Он был метельным и белым-белым, как ни в какой другой день. Наше крыльцо занесло снегом, и, разгребая его, я подумал: необыкновенный снег... как бы святой! Ветер, шумящий в березах, - тоже необыкновенный! Бубенцы извозчиков не те, и люди в снежных хлопьях не те... По сугробной дороге мальчишка в валенках вез на санках елку и как чудной чему-то улыбался.
  Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило веселым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово - "Рождество". Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками.
  Не зная, куда девать себя от белизны и необычности сегодняшнего дня, я забежал в собор и послушал, как посредине церкви читали пророчества о рождении Христа в Вифлееме; прошелся по базару, где торговали елками, подставил ногу проходящему мальчишке, и оба упали в сугроб; ударил кулаком по залубеневшему тулупу мужика, за что тот обозвал меня "шулды-булды"; перебрался через забор в городской сад (хотя ворота и были открыты). В саду никого - одна заметель да свист в деревьях. Неведомо отчего бросился с разлету в глубокий сугроб и губами прильнул к снегу. Умаявшись от беготни по метели, сизый и оледеневший, пришел домой и увидел под иконами маленькую елку... Сел с нею рядом и стал петь сперва бормотой, а потом все громче да громче: "Дева днесь Пресущественного рождает", и вместо "волсви же со звездою путешествуют" пропел: "волки со звездою путешествуют". Отец, послушав мое пение, сказал:
  - Но не дурак ли ты? Где это видано, чтобы волки со звездою путешествовали?
  Мать палила для студня телячьи ноги. Мне очень хотелось есть, но до звезды нельзя. Отец, окончив работу, стал читать вслух Евангелие. Я прислушивался к его протяжному чтению и думал о Христе, лежащем в яслях:
  - Наверное, шел тогда снег и маленькому Иисусу было дюже холодно!
  И мне до того стало жалко Его, что я заплакал.
  - Ты что заканючил? - спросили меня с беспокойством.
  - Ничего. Пальцы я отморозил.
  - И поделом тебе, неслуху! Поменьше бы олетывал в такую зябь!
  И вот наступил, наконец, рождественский вечер. Перекрестясь на иконы, во всем новом, мы пошли ко всенощной в церковь Спаса-Преображения. Метель утихла, и много звезд выбежало на небо. Среди них я долго искал рождественскую звезду и, к великой своей обрадованности, нашел ее. Она сияла ярче всех и отливала голубыми огнями.
  Вот мы и в церкви. Под ногами ельник, и кругом, куда ни взглянешь - отовсюду идет сияние. Даже толстопузый староста, которого все называют "жилой", и тот сияет, как святой угодник. На клиросе торговец Силантий читал великое повечерие. Голос у Силантия сиплый и пришепетывающий, в другое время все на него роптали за гугнивое чтение, но сегодня, по случаю великого праздника, слушали его со вниманием и даже крестились. В густой толпе я увидел Гришку. Протискался к нему и шепнул на ухо:
  - Я видел на небе рождественскую звезду... Большая и голубая!
  Гришка покосился на меня и пробурчал:
  - Звезда эта обыкновенная! Вега называется. Ее завсегда видать можно!
  Я рассердился на Гришку и толкнул его в бок.
  Какой-то дяденька дал мне за озорство щелчка по затылку, а Гришка прошипел:
  - После службы и от меня получишь!
  Читал Силантий долго-долго... Вдруг он сделал маленькую передышку и строго оглянулся по сторонам. Все почувствовали, что сейчас произойдет нечто особенное и важное. Тишина в церкви стала еще тише. Силантий повысил голос и раздельно, громко, с неожиданной для него проясненностью воскликнул:
  - "С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!"
  Рассыпанные слова его светло и громогласно подхватил хор:
  - "С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!"
  Батюшка в белой ризе открыл Царские врата, и в алтаре было белым-бело от серебряной парчи на престоле и жертвеннике.
  - "Услышите до последних земли, яко с нами
  Бог, - гремел хор всеми лучшими в городе голосами. - Могущии покоряйтеся: яко с нами Бог... Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог. Яко отроча родися нам, Сын, и дадеся нам: яко с нами Бог... И мира Его несть предела: яко с нами Бог!"
  Когда пропели эту высокую песню, то закрыли Царские врата и Силантий опять стал читать. Читал он теперь бодро и ясно, словно песня, только что отзвучавшая, посеребрила его тусклый голос.
  После возгласа, сделанного священником, тонко-тонко зазвенел на клиросе камертон и хор улыбающимися голосами запел "Рождество Твое, Христе Боже наш".
  После рождественской службы дома зазорили (по выражению матери) елку от лампадного огня. Елка наша была украшена конфетами, яблоками и розовыми баранками. В гости ко мне пришел однолеток мой еврейчик Урка. Он вежливо поздравил нас с праздником, долго смотрел ветхозаветными глазами своими на зазоренную елку и сказал слова, которые всем нам понравились:
  - Христос был хороший человек!
  Сели мы с Уркой под елку, на полосатый половик, и по молитвеннику, водя пальцем по строкам, стали с ним петь: "Рождество Твое, Христе Боже наш".
  В этот усветленный вечер мне опять снилась серебряная метель, и как будто бы сквозь вздымы ее шли волки на задних лапах, и у каждого из них было по звезде, все они пели: "Рождество Твое, Христе Боже наш".

0

74

Иван Бунин. Иудея.

http://s006.radikal.ru/i214/1009/b4/49c8e6c383af.jpg

"И Господь поставил меня среди поля, и оно было полно костей. "
Иезекииль

I

Штиль, зной, утро. Кинули якорь на рейде перед Яффой.

На палубе гам, давка. Босые лодочники в полосатых фуфайках и шароварах юбкой, с буро-сизыми, облитыми потом лицами, с выкаченными кровавыми белками, в фесках на затылок орут и мечут в барки все, что попадает под руку. Градом летят туда чемоданы, срываются с трапов люди. Срываюсь и я. Барка полным-полна кричащими арабами, евреями и русскими.

Пароход, чернея среди зеркального взморья, отдаляется, кажется маленьким. Мала и Яффа. До нее еще далеко, но воздух так чист, а восточные контуры ее кубических домиков, среди которых то там, то тут метелкой торчит пальма, так четки и просты. Уступами громоздится этот каменный, цвета банана, городок на обрывистом прибрежье. От рейда его отделяет длинная гряда рифов. За ними, у береговых отмелей, шелком сияют обвисшие паруса на высоких, тонких мачтах лодок. Их больше всего возле северной отмели, где когда-то был Водоем Луны, финикийская гавань. С севера к Яффе подступает золотисто-синяя от воздуха и солнца Саронская долина. С юга желто-серые филистимские пески. На востоке - знойноголубой мираж Иудеи. Там, за горами, - Иерусалим.

В штиль рифы обнажаются - барка спокойно проскальзывает между их ржавыми, мокрыми и нестерпимо блестящими на солнце глыбами. На пристани сараи - таможни. По гладким каменным уступам, в тени звонких переулочков поднимаемся к базару. О Стамбуле напоминает в первую минуту запах гниющих апельсинов и укропа, смешанный с чадом восточной кухни. Но нет, даже в самых глухих закоулках Стамбула нет плит, столь выбитых и отшлифованных копытами и туфлями, и такой толпы - таких грубых одежд, такого жесткого загара и таких гортанных криков! Вот базар с мокрым фонтаном, с водоносами под бурдюками и кувшинами, с верблюдами и собаками, с грудами фруктов и зелени, с кофейнями и лавчонками в крытых полутемных рядах... Да, тут все старее, восточнее. И небо над базаром ярче, и зной не тот. А какие дряхлые хананеи с красными кроличьими глазами меняют в сумраке рядов бешлыки на лепты и пиастры!

В садах вокруг Яффы - пальмы, магнолии, олеандры, чащи померанцев, усеянных огненной россыпью плодов. Запыленные ограды из кактусов в желтом цвету делят эти сады. Между оградами, по песчано-каменистым тропинкам, медленно струится меланхолический звон бубенчиков - тянется караван верблюдов.

Где-то журчит по канальчикам вода - под однотонный скрип колес, качающих ее из цистерн. Этот ветхозаветный скрип волнует. Но еще больше волнует сама Яффа. Эти темные лавчонки, где тысячу лет торгуют все одним и тем же - хлебом, жареной рыбой, уздечками, серебряными кольцами, связками чесноку, шафраном, бобами; эти черные, курчаво-седые старики-семиты с обнаженными бурыми грудями, в своих пегих хламидах и бедуинских платках; эти измаилитянки в черно-синих рубахах, идущие гордой и легкой походкой с огромными кувшинами на плечах; эти нищие, хромые, слепые и увечные на каждом шагу - вот она, подлинная Палестина древних варваров, земных дней Христа!

На другой день покидаем Яффу, направляясь по Саронской долине к Иерусалиму. Пустынный путь! Нарциссы долины, из-за легендарного плодородия которой было пролито столько крови, теперь начинают выпахивать. Иудея опять понемногу заселяется своими прежними хозяевами, страстно мечтающими о возврате дней Давида. Но цветов еще много, слишком много. Всюду мак, мак и мак:

щедро усеял он эти пашни и нивы своими огненными лепестками.

Очаровательный ветер весеннего дня и приморской степи, солнечное тепло, сладкий аромат цветущих олив, хлебов и горячей земли веет в окна коротенького поезда, раз в сутки пробегающего по долине и горам к Иерусалиму. Он идет по волнистым полям, среди ржавых пашней и зеленых посевов, то и дело встречает вереницы верблюдов, стада черных коз и серых овец, кучками толпящихся то там, то здесь под охраной полудиких пастухов и собак, похожих на шакалов.

- Но, боже, сколько маку! - говорит мой спутник, русский еврей, старик с большой серо-сизой бородой.

А за Лиддой и Рамлэ, - каменными кубами арабских городков, ярко белеющих под ярко-синим небом среди финиковых пальм и кипарисов, - почва становится еще суше, еще кремнистое и волнистей, а хлеба еще слабее и жиже. Начинается подъем, - до самого Иерусалима. Уже виден впереди серый камень, синь впадин и ущелий. Поезд медленно выбивает такт короткими вздохами, свистки его делаются гулки и звонки, путь извилистей; мы глядим на небо уже из какой-то голой, каменистой котловины. И вот котловины начинают сменяться котловинами, ущелья ущельями... Иногда они оживляются сожженной зноем зеленью деревьев, растущих на их кремнистых ложах, или пелазгическими останками хананейских укреплений на куполообразных вершинах; иногда овцами, рассыпанными по сухим обрывам, среди голышей в лишаях и колючках; или рядами каменных оградок, - следами террас, на которых спокон веку разводили здесь сады и виноградники... Только где же те "бездны", которыми будто бы поражают Иудейские горы? Где высоты, что будто бы "еще дышат величием Иеговы и ужасами смерти"?

Солнце скрылось, в горах тень. Мы уже в самой сердцевине их.

Все поднимаясь и поднимаясь, проползаем кремнистые долины, извивающейся гусеницей огибает поезд серо-желтые каменные ковриги, густо усыпанные круглыми голышами... Это именно здесь, в одной из этих котловин, "взял посох свой в руку свою Давид и выбрал пять гладких камней из ручья и поразил Голиафа..."

Перед вечером поезд выползает, наконец, на темя гор - и вдали, среди нагих перевалов и впадин, изрезанных белыми лентами дорог, показываются черепичные кровли нового Иерусалима, окружившего с запада зубчатую сарацинскую стену старого, лежащего на скрытом от нас скате к востоку. Тут мой спутник поднимается с места, становится лицом к окну, закрывает глаза и быстро-быстро начинает бормотать молитвы. Мы уже на большой высоте, солнце стоит низко, поднялся ветер - и дрожь пробегает по телу при выходе из жаркого вагона. Не дрожь ли горького разочарования? Новый, но какой-то захолустный вокзал из серого камня. Перед вокзалом галдят оборванные извозчики - евреи и арабы. Дряхлый, гремящий всеми винтами и гайками фаэтон, пара кляч в дышле... И в то время как сизый носильщик швыряет в фаэтон наши чемоданы, спутник мой по-детски, ладонью наружу, закрывает глаза и тихо плачет, покачивая шляпой.

II

Вчера весь день я бродил по Иерусалиму, нынче объехал верхом вокруг его стен и на закате возвратился к Западным воротам.

Как груба и стара громада ворот! Зубчатая сарацинская башня, в упор освещенная низким солнцем, вся как будто из потемневшего от времени железа. Небольшая площадь за воротами почти вся в тени, падающей и от них, и от тяжкой цитадели Давида с ее рвами и бойницами. Направо - несколько европейских домов, магазинов.

Напротив - улица Давида: узкий, темный, крытый холстами и сводами ход между старыми-старыми мастерскими и лавками. Из него выныривают навьюченные ослы, фески, женщины, с головой завернутые в покрывала, постукивающие деревянными скамеечками, заменяющими здесь туфли... Вечерний свет, падающий из ворот на жерло этого входа, делает его совсем черным. Как раз возле него - высокий, узкий дом, наш отель. Спрыгнув с лошади, я иду туда, где провожу все вечера, - на крышу. Иду по внутренним и наружным лестницам, на одном повороте останавливаюсь: за окном подо мной громадный "водоем пророка Иезекии", темно-зеленая вода которого стоит прямо среди домовых стен с решетчатыми окошечками, пробитыми как попало и очень высоко, и очень низко. Медленно спускается из одного такого окошечка кожаное ведро на веревке...

Солнце на закате. Я выхожу на крышу, снимаю пробковый шлем, и по голове моей дует с запада сильный и прохладный ветер. Небо глубокое, бледно-синее, без единого облачка. Я на темени Иудеи, среди волнистого плоскогорья, лишь кое-где покрытого скудной зеленью. Все мягкого, но очень определенного серо-фиолетового тона.

Застывшие перевалы, глубокие долины, куполообразные холмы... За мной, в закате - оливковые рощи и раскиданные по холмам здания:

католические приюты, школы, госпитали, виллы. На севере, на горизонте, - четкий известковый конус, гора Самуила. На востоке, за Кедроном и горой Елеонской, - Иудейская пустыня, долина Иордана и стеной нежно-фиолетового дыма заступивший полнеба, ровный и высокий хребет от века таинственных Моавитских гор. Прямо же подо мною плоской, голой кровлей желто-розового цвета лежит каменная масса небольшого аравийского города, со всех сторон окруженного глубокими долинами и оврагами.

"Иерусалим, устроенный, как одно здание!" - вспоминаю я восклицание Давида. И правда: как одно здание лежит он подо мною, весь в каменных купольчиках, опрокинутыми чашами раскиданных по уступам его сплошной кровли, озаренной низким солнцем. Первобытно-простой по цвету, первобытно-грубый по кладке, без единого деревца, - только одна старая высокая пальма на южной стороне, - он весь заключен в зубчатую толщу стен и кажется несокрушимым.

Он, воспетый Давидом и Соломоном, некогда блиставший золотом и мрамором, окруженный садами Песни Песней, ныне возвратился к аравийской патриархальной нищете. Уступами сходящий к кремнистой ложбине Кедрона, к переполненной несметными могилами Иосафатовой долине, окруженный пустырями и оврагами, он кажется тяжким и грубым вретищем, одевшим славный прах былого.

Над ним высятся редкие минареты, католические колокольни и рубчатый черно-синий купол приземистой мечети Омара, занявшей место храма Соломона. За стеной домов, над водоемом, лежащим подо мною, два тоже рубчатых черно-синих купола. Это главы тяжких, вросших в землю храмов над Гробом и Голгофой. В чистом воздухе необыкновенно близка кажется мечеть. А до купола Гроба просто хочется дотронуться. Тысячи черных стрижей верезжат и носятся над этой каменной стариною. Солнце опускается, в темных норах и переходах, скрытых кровлею города, в грязных базарных рядах замирает шум и говор торга... Боже, неужели это правда, что вот именно здесь был распят Иисус? И неужели это над его Гробом блещет теперь в полумраке византийских сводов и подземелий жуткое великолепие несметных лампад, огромных погребальных свечей, золота и драгоценных камней, стоит бальзамический дым ладана, запах воска, кипариса, розовой воды!

Вот с какой-то католической башни одинокий звонкий колокол бьет семь. Когда замирает его последний звук, издалека раздается грустный сильный альт, призывающий к смиренному прославлению Аллы за мирно угасший день. Ветер с запада, холодный. Солнце скрылось. На город и на всю Иудею пала легкая пепельная тень.

Моавитские горы - как южное море в тумане. Блекнет серосиреневая пустыня Иордана. Пепел, павший на город, становится розово-сизым. Ветер колеблет перья одинокой пальмы, возвышающейся над ним...

Я оборачиваюсь: мутно-лиловые облака плывут по бледно-алому закату. Выше заката неба точно нет: что-то бездонное, зеленоватое, прозрачное. Потом я снова гляжу на восток, и меня уже слепит печальная тьма быстро набегающей ночи. Внизу стучат, поспешно закрывая лавки. Жизнь замирает, прячется в свои норы. Сумрачны стали купола Мечети и Гроба. Темным ветхозаветным Богом веет в оврагах и провалах вокруг нищих останков великого города. Или нет, - даже и ветхозаветного Бога здесь нет: только веянье Смерти над пустырями и царскими гробницами, подземными тайниками, рвами и оврагами, полными пещер да костей всех племен и народов. Место могилы Иисуса задавлено чернокупольными храмами. Мечеть Омара похожа на черный шатер какого-то тысячелетия тому назад исчезнувшего с лица земли завоевателя. И мрачно высятся возле нее несколько смоляных исполинских кипарисов...

"Се оставляется вам дом сей пуст..."

III

На Сионе за гробницей Давида видел я провалившуюся могилу, густо заросшую маком. Вся Иудея - как эта могила.

Я был в Вифлееме и Хевроне. Путь до Вифлеема самый живой из всех Иудейских путей. Я ехал утром, и в жарком блеске утреннего солнца и золотисто-синего воздуха тонули горы и долины на востоке, горячо и ярко белело шоссе передо мною, весело зеленели посевы по красноватым перевалам вокруг, в садах миссий ворковали дикие голуби. И вспоминались сады и виноградники Соломона:

- Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышится в стране нашей... Встань, возлюбленная моя!

Выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустились ли виноградные лозы...

Как голос Жениха-Христа, обращенный к Невесте-Церкви, понимала древняя церковь этот сладкий весенний зов: "Встань, возлюбленная моя!" Но не ко всей ли земле был обращен этот зов?

По пути в Вифлеем зеленели когда-то сплошные сады, где "деревья опускали цветы долу, воды цистерн выходили из краев и на всех ветвях пели птицы, приветствуя проходящую с младенцем на руках Марию..."

Вифлеем - жизнь, воздух, солнце, плодородие; его тесно насыпанные по холмам палевые кубы смотрят на восток, на солнечномглистые дали Моавитских гор, от которых некогда пришла кроткая праматерь Давида Руфь.

Но за Вифлеемом - пустыня. Целый день только глинистые ковриги гор, усеянные круглыми голышами, да кремнистые долины. А ведь эта ржавая земля, перемешанная со щебнем, ведь это и есть Страна Обетованная, страна, что родит теперь больше всего дикого маку. Точно фиолетово-красные озера стоят в долинах среди гор, усыпанных голышами. Точно сперва кровавый, а потом каменный ливень прошел по этой стране...

Водоемы Соломона! Я ждал их с волнением - и вот увидел наконец. Влево от дороги стоят руины зубчатой сарацинской крепости. За ней вход в новую глухую, мертвую долину. И уступами лежат в этой долине три гигантских цистерны. Первая суха, пуста. Во второй половина покатого дна чуть прикрыта бирюзовой водой. В третьей покрыто все дно. Густые зеленые кудри дикого плюща виснут со стен. Сквозь них шелковисто и дремотно шумят в тишине серебристые каскады. И заунывно-равнодушно наигрывает на плакучей свирели мимо проходящий пастух, зорко поглядывая на черных коз, рассыпанных среди голышей по окрестным обрывам.

Маленькое, совсем черное лицо, женственно обрамленное шерстяным платком под двойным шерстяным обручем. Маленькая вьющаяся бородка, огненные глаза. Грубые бедуинские башмаки. На худое тело надета белая рубаха до колен, подпоясанная платком. На плечи накинута траурная шерстяная хламида, белая в черных полосах. За плечами - кремневое ружье... Совсем не о Соломоне напоминает этот потомок Измаила и Агари! Жизнь совершила огромный круг, создала на этой земле великие царства и, разрушив, истребив их, вернулась к первобытной нищете и простоте...

Перед вечером видел я еще один след Иудеи. Ехали мы опять по долине, и проводник указал мне на пещеру у подошвы холма - на "пещеру Иеремии". Я свернул к ней. Вечер был мирный, с нежно синеющими далями, - летний вечер на юге России. Возле пещеры цвел куст дикого шиповника. Стрелой вылетел из нее шакал, мелькнул лисьим хвостом и, вскочив на пригорок, сел и навострил уши. На земле, при входе в пещеру, закопченной дымом, валялись пестренькие крылышки съеденной совки...

Под Хевроном холмы живописней. Все они опоясаны рядами террас, на которых зеленеют старые дубы, сереют старые сливы, лежат толстые лозы ханаанского винограда. Но чувствуется одно:

приближаясь к первой столице Иудейского царства, все более углубляешься в страну ветхозаветных кочевников. Повстречался караван. Медленно двигались высокие верблюды, важно выгнув свои тонкие шеи, откинув маленькие головки с темными умными глазами и показывая большие продольные ноздри. Несколько черных оборванных разбойников шло сзади...

А Хеврон - это дикое мусульманское гнездо, серый каменный поселок в узкой Долине Возлюбленного. Базарная уличка его стара и грязна несказанно. Пройдя ее, поднимешься на взгорье. Там одиноко стоит нечто вроде маленькой крепости, где почиют Авраам и Сарра - прах равно священный христианам, мусульманам и иудеям. Но мальчишки все-таки швыряют камнями в подходящих к нему поклонников немусульман, травят их собаками...

В Греции, Риме, Египте историческая жизнь почти не прерывалась.

Гибли и они в свой срок. "И зарастали дворцы их колючими растениями, крапивой и репейником - твердыни их; и были они жилищем шакалов, пристанищем страусов; и звери пустыни встречались в них с дикими кошками, и демоны перекликались друг с другом". Но мешало ли это возникновению среди развалин новых царств?

Не то было в Иудее.

В мире нет страны с более сложным и кровавым прошлым. В списках древних царств нет, кажется, царства, не предавшего Иудею легендарным бедствиям. Но в Ветхом Завете Иудея все же была частью исторического мира. В Новом она стала такою пустошью, засеянной костями, что могла сравниться лишь с Полем Мертвых в страшном сне Иезекииля. Ее необозримые развалины ужаснули самого Адриана. Что Навуходоносор перед Титом или Адрианом!

Навуходоносор "пахал Сион". Тит "выше стен" загромоздил его трупами. Приближение его было приближением воинства Сатанаила.

Тучи сгустились, спустились над храмом Соломона, и, в гробовом молчании, сами собой распахнулись бронзовые двери его, выпуская воинство Иеговы. "Мы уходим!" - сказал Иудее неведомый голос. А при Адриане внезапно распалась гробница Давида, и "волки и гиены с воем появились на улицах пустынного Иерусалима". То был знак близкого возмездия за последнее отчаянное восстание иудеев, перебивших на Кипре около трехсот тысяч язычников, в ветхозаветной ярости пожиравших мясо убитых, сдиравших с них кожу на одежды...

И чудовищно было это возмездие!

Оно было исполнением пророчеств. Да замрет в Иудее "голос торжества и голос веселия, голос жениха и голос невесты". Да не останется камня на камне от великого, стократ погибавшего в крови и пламени Города Мира. Ибо на долгий, долгий срок земля его, вся пропитанная кровью, должна была стать "терном и волчцами".

Жить обычной жизнью после всего того страшного, что совершилось над ней, Иудея не могла. Долгий отдых нужен был ей.

Пусть исчезнет с лица ее всякая память о прошлом. Пусть истлеют несметные кости, покроются маком могилы. Пусть почиет она в тысячелетнем забвении, возвратится ко дням патриархов...

И она возвратилась.

0

75

С. Серова. Колыбельная матери

http://s05.radikal.ru/i178/1009/07/a91477bbfa44.jpg

Огромные белые хлопья падали из черной бездны неба на запорошенную снегом деревушку, не спящий под белыми подушками лес.
  Колька сидел в остывающей избе и, забравшись на лавку в валенках, смотрел на чудных зверушек, что лепились на стекле из снега.
  "Вот бы все снежинки превратились а волшебные, и люди бы от болезней никогда не умирали... Я бы принес мамке целый ком... нет, корзину... нет, мешок! Самый большой мешок из-под картошки волшебного снега!"
  Из угла донесся слабый стон... Колька сполз со скамьи и подошел к образам, где еле-еле теплилась лампада...
  Слабый мерцающий свет угасал на лице матери - еще молодой красивой женщины. Она лежала, не мигая, глядела на иконы и только шевелила губами.
  Колька попытался разобрать слова, но... тщетно.
  "Папка, что делать-то?" Мальчик растерянно уставился на фотографию молодого военного. Он погиб на одной из неизвестных Кольке войн, когда сыну было 3 года. Oн помнит широкие плечи, на которых сидел, стриженный мальчишеский затылок.
  Рядом с портретом отца фотография старшего брата Кольки, недавно присланная им из армии.
  Колька со злостью перевал взгляд на мертвый глаз телевизора... Это после его многочисленных передач и новостей мать плакала ночами, писала и отсылала письма, а потом, так ничего и не объяснив Кольке, вдруг онемела и слегла.
  Колька пнул табурет, на котором стоял телевизор, Тот со страшным грохотом свалился, но мать даже не повернула головы, лишь продолжала что-то нашептывать. В наступившей оглушающей тишине Колька еле разобрал слова колыбельной, что пела ему и брату мама, и стал тихонько подпевать:
   
  "Как два мастера Никита да Иван
  Во широком поле выбрали курган...
  На кургане том фундамент возвели,
  Охватив стеною пядь святой Земли...
  Камень белый приносили в..."
   
  Дверь оглушительно хлопнула - пришел молоденький фельдшер. Он долго перебирал медицинские инструменты в чемоданчике, потом почему-то, глядя в окно помимо Кольки, сказал:
  - Спасти ее может только чудо...
  И быстро ушел. Колька вздрогнул от хлопка двери. Лампада разгорелась ярче, в бликах от ее пламени словно оживали старые иконы. Большие глаза Богоматери и Спасителя посмотрели на мальчика строго и требовательно. Кольке стало страшно, и он кинулся прочь из избы. Ослепнув на улице от солнечной белизны, он свернул в лес и бежал, пока не споткнулся о высокий сугроб. Над ним было пронзительное голубое небо с трещинами веток и сидящими на них каркающими воронами.
   
  "Камень белый приносили в коробах,
  Да во чистом поле жили, не в домах,
  Да не с женами там спали, а с луной,
  Да на зорьке просыпались на одной..."
   
  Губы сами шептали колыбельную, Колька сидел в сугробе и оглядывал незнакомое место.
  Домов уже не было видно. Далеко, за сеткой обнаженных верхушек видалась золотая маковка колокольни. Когда-то колькина бабушка работала там учительницей а в стенах монастыря была колония Колька еле помнит эту красно-кирпичную развалину. Тетки-вохровки рассказывали ему страшные истории про черного монаха, что бродит здесь по ночам и не дает никому покоя, про чудотворную икону Богоматери и святой источник, который исцеляет своей водой любые хвори...
  Большая ворона тяжело оторвалась от ветки и, каркая, полетела прочь. От колокольни донесся чуть слышный звон...
  "Спасти ее может только чудо", - повторил Колька и с новым рвением полез вперед, держа курс к золотой маковке.
  Паутина веток кончилась и Колька ахнул: прямо перед ним раскинулась на противоположном берегу озера белоснежная череда возрожденных из развалин храмов.
   
  "И белый Храм стоит,
  да в березовой Руси,
  Что протри глаза,
  да локти укуси!
  Мудрость русская
  апостолам дана!
  Сила русская
  да Господу видна!"
   
  Задыхаясь от бега, пробирался сквозь колючие прибрежные кусты, а как вышел к стенам обители, обомлел: за красными пластиковыми столиками жевали, ели, пили и фотографировались экскурсанты, пичкали пирожками розовощеких детей родители... Кто-то ослепил Кольку вспышкой фотоаппарата.
  Мальчишка рванулся к воротам монастыря, туда, где рядами выстроились диковинные иномарки. Дядьки из новых русских катили, несли огромные фляги со святой водой, ставили их в багажники машин.
  Колька подобрал пустую бутылку-чекушку и побежал внутрь монастыря, к сияющей небесным цветом часовне святого источника.
  Огромная очередь с флягами, бидонами и банками почти не двигалась.
  Из собора, крестясь, выходили люди. Колька занял очередь и пошел в храм. От запаха ладана, горевших свечей, у мальчишки закружилась голова.
  Он долго рассматривал расписанный купол, лучи света, бьющие из окон на икону Богоматери. Она склонилась к маленькому Христу, точно так, как мать склонялась к Кольке...
  "Наверное во все времена матери были такие... Господи, почему "были"? - Колька вдруг испугался глагола в прошедшем времени. Забыв перекреститься перед выходом, мальчик рванулся к источнику, пробился сквозь очередь, протиснулся за огромной спиной дядьки с четырьмя бидонами и подставил под кран свою "чекушку".
  - Оборзел, что ли?
  - Хоть бы здесь постеснялся, алкаш малолетний!
  Очередь загудела, "набирая обороты".
  Колька дернулся, не удержал бутылку одеревеневшими от напряжения пальцами. Мелкие осколки разлетелись по кафельному полу... Очередь ошарашено замолчала,
  Колька пулей вылетел наружу и побежал.
  Бежал, падал в обжигающий снег, царапал ветками лицо, задыхался... пока вновь не очутился у дома. Садилось солнце. Колька остановился, не решаясь войти в дом. Размазал слезы и пот по лицу, умылся снегом.
  Звезды стали ярче, небо темнее. Колька протер глаза и вдруг ясно увидел в небе силуэт Богоматери, склонившейся к Младенцу.
  - Пресвятая Богородица... Я... Мы с мамой... Как там, спаси и сохрани - Колька пытался изо всех сил вспомнить хоть какие-то фразы из молитв, но, поняв, что это напрасно, стал по-детски, навзрыд плакать, моля у неба не отнимать у него последнего тепла и надежды. Он уже ничего не видел от слез и усталости, как вдруг, словно во сне, услышал голос матери:
  - Сынок, простудишься, пойдем в избу...
  Колька боялся оглянуться и закрыл глаза, не находя места горькому разочарованию.
  Мама подошла к Кольке и, как все матери во все времена, склонилась к сыну, обняла его.
  Яркими точками напоминали о неизвестных мирах звезды, падал волшебный снег, а в теплом доме на окраине деревни тихо звучала колыбельная Матери...

0

76

Ночь звездная легла над выжженной пустыней...

http://s54.radikal.ru/i143/1009/fa/8d2f67dda9b8.jpg

Ночь звездная легла над выжженной пустыней,
Холодный блеск миров мерцал во тьме ночной,
Утихла жизнь кругом, торжественный покой
Царил в ту ночь над бедной Палестиной.
Народ Израиля, избранник Иеговы,
Под властью цезарей безропотно страдал,
Влача язычников тяжелые оковы,
прихода грозного Царя - Мессии ждал.
В пурпурной мантии царем Иерусалима
Придет Он, как Судья, и будет всех судить.
Мечом карающим от Индии до Рима
Все страны должен Он евреям покорить.
И Он пришел в ту ночь... Не храм Сиона светом
Был озарен, а бедный Вифлеем,
Родился там Христос, незнаемый никем,
От Девы - Матери из града Назарета.
Не в царской пышности кичливых иудеев,
Родился там Христос, не знаемый никем,
Не мудрых книжников, не лживых фарсиеев
Призвал к Себе Господь, а бедных рыбаков.
И не в венце златом пришел, как победитель,
Он распят на Кресте... Венец Его в крови...
Не меч принес, а проповедь любви
Поведал миру наш Божественный Учитель.

0

77

Иван Шмелёв. Рождество.

http://s55.radikal.ru/i149/1009/30/9d2664fb92e0.jpg

Рождество уже засветилось, как под Введенье запели за всенощной «Христос рождается, славите: Христос с небес, срящите...» — так сердце и заиграло, будто в нем свет зажегся. Горкин меня загодя укреплял, а то не терпелось мне, скорей бы Рождество приходило, все говорил вразумительно: «нельзя сразу, а надо приуготовляться, а то и духовной радости не будет». Говорил, бывало:

— Ты вон, летось, морожена покупал... и взял-то на монетку, а сколько лизался с ним, поглядел я на тебя. Так и с большою радостью, еще пуще надо дотягиваться, не сразу чтобы. Вот и приуготовляемся, издаля приглядываемся, — вот оно, Рождество-то, уж светится. И радости больше оттого.

И это сущая правда. Стали на крылосе петь, сразу и зажглось паникадило, — уж светится будто Рождество. Иду ото всенощной, снег глубокий, крепко морозом прихватило, и чудится, будто снежок поет, весело так похрустывает — «Христос с небес, срящите...» — такой-то радостный, хрящеватый хруст. Хрустят и промерзшие заборы, и наши дубовые ворота, если толкнуться плечиком, — веселый, морозный хруст. Только бы Николина Дня дождаться, а там и рукой подать: скатишься, как под горку, на Рождество.

«Вот и пришли Варвары», — Горкин так говорит, — Василь-Василичу нашему на муку. В деревне у него на Николу престольный праздник, а в Москве много земляков, есть и богачи, в люди вышли, все его уважают за характер, вот он и празднует во все тяжки. Отец посмеивается: «теперь уж варвариться придется!» С неделю похороводится: три дни подряд празднует трояк-праздник: Варвару, Савву и Николу. Горкин остерегает, и сам Василь-Василич бережется, да морозы под руку толкают. Поговорка известная: Варвара-Сав-ва мостит, Никола гвоздит. По именинам-то как пойдет, так и пропадет с неделю. Зато уж на Рождество — «как стеклышко», чист душой: горячее дело, публику с гор катать. Разве вот только «на стенке» отличится, — на третий день Рождества, такой порядок, от старины; бромлейцы, заводские с чугунного завода Бромлея, с Серединки, неподалеку от нас, на той же Калужской улице, «стенкой» пойдут на наших, в кулачный бой, и большое побоище бывает; сам генерал-губернатор князь Долгоруков будто дозволяет, и будошники не разгоняют: с морозу людям погреться тоже надо. А у Василь-Василича кровь такая, горячая: смотрит-смотрит — и ввяжется. Ну, с купцами потом и празднует победу-одоление.

Как увидишь, — на Конную площадь обозы потянулись, — скоро и Рождество. Всякую живность везут, со всей России: свиней, поросят, гусей... — на весь мясоед, мороженных, пылкого мороза. Пойдем с Горкиным покупать, всю там Москву увидим. И у нас на дворе, и по всей округе, все запасаются помногу, — дешевле, как на Конной, купить нельзя. Повезут на санях и на салазках, а пакетчики, с Житной, сами впрягаются в сани — народ потешить для Рождества. Скорняк уж приходил, высчитывал с Горкиным, чего закупить придется. Отец загодя приказывает прикинуть на бумажке, чего для народа взять и чего для дома. Плохо-плохо, а две-три тушки свиных необходимо, да черных поросят, с кашей жарить, десятка три, да белых, на заливное молошничков, два десятка, чтобы до заговин хватило, да индеек-гусей-кур-уток, да потрохов, да еще солонины не забыть, да рябчиков сибирских, да глухарей-тетерок, да... — трое саней брать надо. И я новенькие салазки заготовил, чего-нибудь положить, хоть рябчиков.

В эту зиму подарил мне отец саночки-щегольки, высокие, с подрезами, крыты зеленым бархатом, с серебряной бахромой. Очень мне нравились эти саночки, дивовались на них мальчишки. И вот заходит ко мне Ленька Егоров, мастер змеи запускать и голубей гонять. Приходит, и давай хаять саночки: девчонкам только на них кататься, разве санки бывают с бахромой! Настоящие санки везде катаются, а на этих в снегу увязнешь. Велел мне сесть на саночки , повез по саду, в сугробе увязил и вывалил.

— Вот дак са-ночки твои!.. — говорит, — и плюнул на мои саночки.

Сердце у меня и заскучало. И стал нахваливать свои, лубяные: на них и в далекую дорогу можно, и сенца можно постелить, и товар возить: вот на Конную-то за поросятами ехать! Стал я думать, а он и привозит саночки, совсем такие, на каких тамбовские мужики в Москву поросят везут, только совсем малюсенькие, у щепника нашего на рынке выставлены такие же у лавки. Посадил меня и по саду лихо прокатил.

— Вот это дак са-ночки! — говорит. Отошел к воротам, и кричит: — Хочешь, так уж и быть, променяю приятельски, только ты мне в придачу чего-нибудь... хоть три копейки, а я тебе гайку подарю, змеи чикать.

Я обрадовался, дал ему саночки и три копейки, а он мне гайку — змеи чикать и салазки. И убежал с моими. Поиграл я саночками, а Горкин и спрашивает, как я по двору покатил:

— Откуда у те такие лутошные?

Как узнал все дело, так и ахнул:

— Ах, ты, самоуправник! да тебя, простота, он, лукавый, вокруг пальца обернул, папашенька-то чего скажет!.. да евошним-то три гривенника — красная цена, куклу возить девчонкам, а ты дурачок... идем со мной.

Пошли мы с ним к Леньке на двор, а он уж с горки на моих бархатных щеголяет. Ну, отобрали. А отец его, печник знакомый, и говорит:

— А ваш-то чего смотрел... так дураков и учат.

Горкин сказал ему чего-то от Писания, он и проникся, Леньку при нас и оттрепал. Говорю Горкину:

— А за поросятами на Конную, как же я?..

— Поставим, говорит, корзиночку, и повезешь.

Близится Рождество: матушка велит принести из амбара «паука». Это высокий такой шест, и круглая на нем щетка, будто шапка: обметать паутину из углов. Два раза в году «паука» приносят: на Рождество и на Пасху. Смотрю на «паука» и думаю: «бедный, целый год один в темноте скучал, а теперь, небось, и он радуется, что Рождество». И все радуются. И двери наши, — моют их теперь к Празднику, — и медные их ручки, чистят их мятой бузиной, а потом обматывают тряпочками, чтобы не захватали до Рождества: в Сочельник развяжут их, они и засияют, радостные, для Праздника. По всему дому идет суетливая уборка.

Вытащили на снег кресла и диваны, дворник Гришка лупит по мягким пузикам их плетеной выбивалкой, а потом натирает чистым снегом и чистит веничком. И вдруг, плюхается с размаху на диван, будто приехал в гости, кричит мне важно — «подать мне чаю-шоколаду!» — и строит рожи, гостя так представляет важного. Горкин — и тот на него смеется, на что уж строгий. «Белят» ризы на образах: чистят до блеска щеточкой с мелком и водкой и ставят «праздничные», рождественские, лампадки, белые и голубые, в глазках. Эти лампадки напоминают мне снег и звезды. Вешают на окна свежие накрахмаленные шторы, подтягивают пышными сборками, — и это напоминает чистый, морозный снег. Изразцовые печи светятся белым матом, сияют начищенными отдушниками. Зеркально блестят паркетные полы, пахнущие мастикой с медовым воском, — запахом Праздника. В гостиной стелят «рождественский» ковер, — пышные голубые розы на белом поле, — морозное будто, снежное. А на Пасху — пунсовые розы полагаются, на алом.

На Конной, — ей и конца не видно, — где обычно торгуют лошадьми цыганы и гоняют их на проглядку для покупателей, показывая товар лицом, стоном стоит в морозе гомон. Нынче здесь вся Москва. Снегу не видно, — завалено народом, черным-черно. На высоких шестах висят на мочалках поросята, пучки рябчиков, пупырчатые гуси, куры, чернокрылые глухари. С нами Антон Кудрявый, в оранжевом вонючем полушубке, взял его Горкин на подмогу. Куда тут с санками, самих бы не задавили только, — чистое светопреставление. Антон несет меня на руках, как на «постном рынке». Саночки с бахромой пришлось оставить у знакомого лавочника. Там и наши большие сани с Антипушкой, для провизии, — целый рынок закупим нынче. Мороз взялся такой, — только поплясывай. И все довольны, веселые, для Рождества стараются, поглатывают-жгутся горячий сбитень. Только и слышишь — перекликаются:

— Много ль поросят-то закупаешь?

— Много — не много, а штук пяток надо бы, для Праздника.

Торговцы нахваливают товар, стукают друг о дружку мерзлых поросят: живые камушки.

— Звонкие-молошные!.. не поросятки — а-нделы!..

Горкин пеняет тамбовскому, — «рыжая борода»: не годится так, ангелы — святое слово. Мужик смеется:

— Я и тебя, милый, а-нделом назову... у меня ласковей слова нет. Не черным словом я, — а-ндельским!..

— Дворянские самые индюшки!.. княжьего роду, пензицкого заводу!..

Горкин говорит, — давно торгу такого не видал, боле тыщи подвод нагнали, — слыхано ли когда! «черняк» — восемь копеек фунт?! «беляк» — одиннадцать! дешевле пареной репы. А потому: хлеба уродилось после войны, вот и пустили вовсю на выкорм. Ходим по народу, выглядываем товарец. Всегда так Горкин: сразу не купит, а выверит. Глядим, и отец дьякон от Спаса в Наливках, в енотовой огромной шубе, слон-слоном, за спиной мешок, полон: немало ему надо, семья великая.

— Третий мешок набил, — басит с морозу дьякон, — гуська одного с дюжинку, а поросяткам и счет забыл. Семейка-то у меня...

А Горкин на ухо мне:

— Это он так, для хорошего разговору... он для души старается, в богадельню жертвует. Вот и папашенька, записочку сам дал, велит на четвертной накупить, по бедным семьям. И втайне чтобы, мне только препоручает, а я те в поучение... выростешь — и попомнишь. Только никому не сказывай.

Встречаем и Домну Панферовну, замотана шалями, гора горой, обмерзла. С мешком тоже, да и салазки еще волочит. Народ мешает поговорить, а она что-то про уточек хотела, уточек она любит, пожирней. Смотрим — и барин Энтальцев тут, совсем по-летнему, в пальтишке, в синие кулаки дует. Говорит важно так, — «рябчиков покупаю, «можжевельнич-ков», тонкий вкус! там, на углу, пятиалтынный пара!». Мы не верим: у него и гривенничка наищешься. Подходим к рябчикам: полон-то воз, вороха пестрого перья. Оказывается, «можжевельнички» — четвертак пара.

— Терся тут, у моего воза, какой-то хлюст, нос насандален... — говорит рябчичник, — давал пятиалтынный за парочку, глаза мне отвел... а люди видали — стащил будто пары две под свою пальтишку... разве тут доглядишь!..

Мы молчим, не сказываем, что это наш знакомый, барин прогорелый. Ради такого Праздника и не обижаются на жуликов: «что волку в зубы — Егорий дал!» Только один скандал всего и видали, как поймал мужик паренька с гусем, выхватил у него гуся, да в нос ему мерзлым горлом гусиным: «разговейся, разговейся!..» Потыкал-потыкал — да и плюнул, связываться не время. А свинорубы и внимание не дают, как подбирают бедняки отлетевшие мерзлые куски, с фунт, пожалуй. Свиней навезли горы. По краю великой Конной тянутся, как поленницы, как груды бревен-обрубков: мороженая свинина сложена рядами, запорошило снежком розовые разводы срезов: окорока уже пущены в засол, до Пасхи.

Кричат: «тройку пропущай, задавим!» Народ смеется: пакетчики это с Житной, везут на себе сани, полным-полны, а на груде мороженого мяса сидит-покачивается веселый парень, баюкает парочку поросят, будто это его ребятки, к груди прижаты. Волокут поросятину по снегу на веревках, несут подвязанных на спине гроздьями, — одна гроздь напереду, другая сзади, — растаскивают великий торг. И даже бутошник наш поросенка тащит и пару кур, и знакомый пожарный с Якиманской части, и звонарь от Казанской тащит, и фонарщик гусят несет, и наши банщицы, и даже кривая нищенка, все-то, все. Душа — душой, а и мамона требует своего, для Праздника.

  В Сочельник обеда не полагается, а только чаек с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стопы закусочных тарелок, «рождественских», в голубой каемке. На окне стоят зеленые четверти «очищенной», — подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале — парадный стол, еще пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от нее, не дотронуться, тоже стол, карточный-раскрытый, — закусочный: завтра много наедет поздравителей. Елку еще не внесли: она мерзлая, пока еще в высоких сенях, только после всенощной ее впустят.

Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокивание медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завертывает в бумажки; потом раскладывает на записочки — каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь-Василича, велит заложить беговые санки и развезти по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в Рождество.

У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдем ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, — что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня:

— В Писании писано: «и явилась в небе многая сонма Ангелов...», кому явилась?

Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели — «Слава в вышних Богу...».

— А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю... папашенька говорил намедни... у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вопросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса в Наливках... он те и погонит-скажет — «ступай, доучивайся!» — скажет. А потому, мол, скажи... Про это мне вразумление от отца духовного было, он все мне растолковал, о. Валентин, в Успенском соборе , в Кремле, у-че-ный.!.. проповеди как говорит!.. Запомни его — о. Валентин, Анфитияров. Сказал: в стихе поется церковном: «истиннаго возвещают Па-стыря!..» Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. — «Аз есьм Пастырь Добрый...». Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни.

Идем ко всенощной.

Горкин раньше еще ушел, у свещного ящика много дела. Отец ведет меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я еще не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки, и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит:

— Ах, вы, Божьи люди!..

Клавнюша сказал — «все Божий» — и за руку нас остановил:

— Вы прислушайте, прислушайте... как все играет!.. и на земле, и на небеси!..

А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звезды, — и гу-ул... все будто небо звенит-гудит, — колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звезды в дыму, играют, сияние от них веселое. И говорит еще:

— Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несет с земли... играет ка-ким столбом!..

И Саня-заика стал за ним говорить:

— И-и-и... грает... не-бо и зе-зе-земля играет...

И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел, чтобы взяли:

— Дадите там, кому хотите. Ах, вы, Божьи дети... молитвенники вы за нас, грешных... простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить... дескать, от сердца помрет... уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как «с нами Бог» грянет!..

Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел.

В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал:

— А Ломшачок-то наш, гляди-ты... вон он, горло-то потирает, на крылосе... это, значит, готовится, сейчас «С нами Бог» вовсю запустит.

Вся церковь воссияла, — все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался... — все так и замерли, ждут. И так ах-нуло — «С нами Бог»... — как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет:

— Воскрес из мертвых наш Ломшачок... — «...разумейте, языцы: и покоряйтеся... яко с нами Бог!..».

И Саня, и Клавнюша — будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, еще и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума...» — такое во мне радостное стало... и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов — и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал:

— А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!..

И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал... — его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, — «припадочный он», — говорили-жалели все.

 

Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, — «Рождественская» называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет.

Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю:

— Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился.

А он говорит — «а как же, знаю... вот и лампадочку затеплил...». И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают.

— Они еще лучше нашего чуют, — говорит Антипушка, — как заслышали благовест, ко всенощной... ухи навострили, все слушали.

Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас — святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые, все звезды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь.

Горкин и говорит, — будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней:

— Ах, вы, ласковые... Божьи люди!..

А Клавнюша опять сказал, как у басейны:

— Все Божии.

0

78

А. И. Куприн. Начальница тяги.

Самый правдоподобный святочный рассказ.

http://s53.radikal.ru/i141/1009/5d/b6bed83dc999.jpg

  Этот рассказ, который я сейчас попробую передать, был как-то рассказан в небольшом обществе одним знаменитым адвокатом. Имя его, конечно, известно всей грамотной России. По некоторым причинам я, однако, Этот рассказ, который я сейчас попробую передать, был как-то рассказан в небольшом обществе одним знаменитым адвокатом. Имя его, конечно, известно всей грамотной России. По некоторым причинам я, однако, не могу и не хочу назвать его фамилии, но вот его приблизительный портрет: высокий рост, низкий и очень широкий лоб, как у Рубинштейна; бритое, точно у актера, лицо, но ни за актера, ни за лакея его никто не осмелился бы принять; седеющая грива, львиная голова, настоящий рот оратора, - рупор, самой природой как будто бы созданный для страстных, потрясающих слов.
   Среди нашего разговора он вдруг расхохотался. Так искренно расхохотался, как даже старые люди смеются своим юношеским воспоминаниям.
   - Ну, конечно, господа, - сказал он, - так пародировать святочные рассказы, как мы сейчас делаем, можно до бесконечности. Не устанешь смеяться... А вот я вам сейчас, если позволите, расскажу, как мы однажды втроем... нет, виноват, вчетвером... нет, даже и не вчетвером, а впятером встречали рождество... Уверяю вас, что это будет гораздо фантастичнее всех святочных рассказов. Видите ли: жизнь в своей простоте гораздо неправдоподобнее самого изощренного вымысла...
   Мы трое были приглашены на елку к владельцу меднопрокатного завода Щекину, в окрестностях Сиверской. Наутро нам обещали облаву на лисиц и на волков с обкладчиками-костромичами, а если бы не удалось, то простую охоту с гончими. В этом приглашении было много соблазнительного. Елку предполагали устроить в лесу, - настоящую живую елку, но только с электрическим освещением. Кроме того, там была целая орава очаровательных детишек - милых, свободных, ничем не стесненных, - таких, с которыми себя чувствуешь в сто раз лучше, чем со взрослыми, и сам, незаметно для себя, становишься мальчуганом двенадцати лет. А еще, кроме того, у Щекиных в эти дни собиралось все, что только бывало в Петербурге талантливого и интересного.
   А мы трое были: ваш покорный слуга, тогда помощник присяжного поверенного, один начинающий бас -- теперь он мировая известность - и третий, ныне покойник, - он умер четыре года тому назад или, вернее, не умер, а его съела служебная карьера.
   Ехали мы в самом блаженном, в самом радужном настроении. Накупили конфет, тортов, волшебных фонарей, фейерверков, лыж, микроскопов, коньков и прочей дряни. Были похожи на дачных мужей. Но настроение наше начало портиться уже на вокзале. Огромная толпища стояла у всех дверей, ведущих на платформу, - едва-едва ее сдерживали железнодорожные сторожа. И. уже чувствовалась между этими людьми та беспричинная взаимная ненависть, которую можно наблюдать только в церквах, на пароходах и на железной дороге.
   По второму звонку все это стадо ринулось на дебаркадер. Опасаясь за наши покупки, мы вышли последними. Мы прошли весь поезд насквозь, от хвоста до головы. Мест не было. В третьем классе нас встретили сравнительно спокойно какие-то добродушные мужички, даже потеснились, чтобы дать нам место. Но было совсем стыдно злоупотреблять их гостеприимством. Они и так сидели друг у друга на головах. Во втором классе было почти то же самое, но уж с оттенком недружелюбия. Например: один чиновник ехал явно по бесплатному билету; я попробовал намекнуть ему, что железнодорожный устав строго требует, чтобы лица, едущие по бесплатному билету, уступали свои места пассажирам по первому требованию. Но он почему-то назвал меня нахалом и дураком и сказал: "Вы сами не знаете, с кем имеете дело". Я подумал, что это переодетый министр, и мы перешли в первый класс.
   Тут нам сразу повезло. Конечно, все купе были закрыты, как это и всегда бывает, но случайно одна дверка отворилась, и один из нас, именно третий товарищ, успел просунуть руку в створку, помешав двери захлопнуться. Оказывается, в купе сидела дама, так лет тридцати - тридцати двух, прехорошенькая, но в ту секунду очень озлобленная и похожая на пороховую бочку, под которую только что подложили фитиль.
   - Куда вы лезете, разве вы не видите, что это купе занято?
   Ах, боже мой, все мы хорошо знаем, как нелепо, нетактично и жестоко ведут себя дамы, а особенно чиновные, в первых двух классах поездов и пароходов. Они занимают вдвоем полвагона с надписью: "Дамское отделение", в то время когда в следующей половине мужчины стиснуты, как сардины в нераскупоренной коробке. Но попробуйте попросить у них гостеприимства для больного старика или утомленного дорогой шестилетнего мальчика, - сейчас же крики, скандал, "полное право" и так далее. Однако такая же дама способна влезть со своими баулами, картонками, зонтиками и всякой дрянью в соседнее "мужское отделение", стеснить всех своим присутствием, заявить: "Я, знаете, не переношу дамского общества", и завести на целую ночь утомительную трескотню, с визгами, игривым хохотом, ахами, ломаньем и кокетством, от которых наутро- чувствуешь себя разбитым гораздо больше, чем тряской и бессонницей. В сопровождении бонны, кормилицы и четырех орущих чад она входит в купе, где вы сидите тихонько, с послушным, скромным ребенком, останавливается на пороге и с отвращением фыркает: "Фу! И здесь каких-то детей напихали!" Словом, все это .и многое другое мы прекрасно изучили и были уверены, что никакие меры кротости, увещевания и логика не помогут, но, как и всегда, в пятисотый раз пробовали тронуть сердитую даму. .
   - Федор Иванович приложил руку к сердцу и на самой обольстительной ноте своего изумительного голоса сказал:
   - Прелестная синьора... нам только три станции... если прикажете, мы будем сидеть у ваших ног.
   Это оперное вступление нас и погубило. Почем знать, если бы он был один?.. Может, она и смилостивилась бы. Но нас было трое. И, вероятно, поэтому фитиль достиг своей цели, и бочка разорвалась. Откровенно говоря, я никогда не слышал ни раньше, ни позже такой ругани. В продолжение двух минут она успела нас назвать: железнодорожными ворами, безбилетными зайцами, убийцами, которые в своих гнусных целях прибегают к хлороформу, и даже... простите, барыня... поставщиками живого товара в Константинополь.
   Потом, в своем гневе, она закричала:
   - Кондуктор!
   Но разве мог прийти ей на помощь кондуктор? Вероятно эту минуту он с трудом прокладывал себе дорогу в самом заднем вагоне по человеческим головам.
   Тогда, ошеломленный ее бурным натиском, я позволил себе робко спросить:
   - Сударыня, вы едете одни... Может быть, вы знаете случайно, кому принадлежат вот эти вещи: четыре картонки, два чемодана, плетеная корзина, деревянная лошадь почти в натуральную величину, вот эти - Сударыня, вы едете одни... Может быть, вы знаете случайно, кому принадлежат вот эти вещи: четыре картонки, два чемодана, плетеная корзина, деревянная лошадь почти в натуральную величину, вот эти горшки с гиацинтами, игрушечные ружья, барабаны и сабли, этот порт-плед, наконец, этот торт и банки с вареньем?
   - Не знаю, - сухо ответила она и отвернулась к окну.
   - Сударыня, - продолжал я тоном рабской мольбы, - вы сами видите, что мы нагружены, как верблюды. Мы падаем с ног от усталости... Мы не обеспокоим вас долго своим присутствием. Всего лишь три станции... Не позволите ли вы положить эти чужие вещи наверх, в сетки? Ну, хотя бы из христианского милосердия.
   - Не позволю... - ответила дама. .
   - Но ведь все равно вещи не ваши. Не так ли? Если бы мы сами попробовали их переместить.
   Опять на нас повернулось красное, пылающее лицо.
   - Ого! Попробуйте. Попробуйте только! Да вы знаете, с кем имеете дело? Нахалы! Вы сами не знаете, к кому пристаете. Я - начальница тяги! Я вас в двадцать четыре часа...
   Мы не дослушали. Мы вышли в коридор для небольшого совещания. К нам присоединился какой-то милый, чистенький, маленький, серебряный старичок в золотых очках. Он все время был свидетелем наших перекоров. Он-то нам и дал один очень простой, но ехидный совет.
   Когда поезд стал замедлять ход перед второй станцией и дама начала суетиться, мы торжественно вошли в купе. Старичок злорадно шел за нами.
   - Итак, сударыня, вы все-таки подтверждаете, что эти вещи вам не принадлежат? - спросил третий, умерший.
   - Дурак! Я вам сказала, что эти вещи не мои.
   - Позвольте узнать, - а чьи? - спросил старичок голосом малиновки.
   - Не твое дело.
   В это время поезд остановился. Вбежали носильщики. Дама велела одному из них, - она даже назвала его Семеном, - взять вещи.
   Ну, уж тут мы горячо вступились за чужую собственность! Мы все четверо были свидетелями того, что вещи принадлежат вовсе не даме, а какой-то забывчивой пассажирке. Конечно, это дело нас не касается, Ну, уж тут мы горячо вступились за чужую собственность! Мы все четверо были свидетелями того, что вещи принадлежат вовсе не даме, а какой-то забывчивой пассажирке. Конечно, это дело нас не касается, но принципиально и так далее. Вчетвером мы проследовали в жандармскую контору. Дама извивалась, как уж, но мы ее взяли в настоящие тиски. Она говорила "Да! Вещи мои!" Тогда мы отвечали: "Не угодно ли вам заплатить за все места, которые вы занимали? Железной дороге убыток, а мы, как честные люди, этого не можем допустить". Тогда она кричала: "Нет, эти вещи не мои! А вы - хулиганы!" Тогда мы говорили: "Сударыня, вы на наших глазах хотели присвоить эти вещи". - "Повторяю же вам, болваны, что это мои собственные вещи... а вы обращались с беззащитной женщиной, как свиньи!" Но тут уже выступал ядовитый старичок, пел соловьем и в качестве беспристрастного свидетеля удостоверял наше истинно джентльменское поведение, а также и то, что мы два часа с лишком стояли на ногах (воображаю, как ему в его долгой жизни насолили дамы первых двух классов!).
   Кончилось тем, что она растерялась и заплакала. Ну, тут уж и мы размякли. Дали ей воды, бас проводил ее до извозчика, и дурацкий протокол был очень легко и быстро уничтожен. Один только старичок покачал Кончилось тем, что она растерялась и заплакала. Ну, тут уж и мы размякли. Дали ей воды, бас проводил ее до извозчика, и дурацкий протокол был очень легко и быстро уничтожен. Один только старичок покачал укоризненно на каждого из нас головою и безмолвно испарился в темноте.
   Но когда мы опять сошлись втроем на платформе и поглядели на часы, то убедились в том, что если и поспеем к Щекиным, то только к девяти часам утра. Это уже выходило за пределы нашей шутки. Стали расспрашивать Но когда мы опять сошлись втроем на платформе и поглядели на часы, то убедились в том, что если и поспеем к- Щекиным, то только к девяти часам утра. Это уже выходило за пределы нашей шутки. Стали расспрашивать у сторожа, какая здесь лучшая гостиница, то есть где меньше клопов.
   И вдруг слышим знакомый, но уже теперь славный, теплый голос:
   - Господа, куда вы собираетесь? Оглядываемся. Смотрим - наша дама. И совсем новое лицо: милое русское лицо.
   - Если вы не побрезгуете, поедемте ко мне на елку... Вы на меня не сердитесь... я все-таки женщина... А с этими железными дорогами просто голову растеряешь.
   Скажу по правде, никогда мне не было так весело, как в этот вечер. Даже фейерверки, против обыкновения, горели чудесно. И ребята там попались чудесные. А с Анной Федоровной мы и до сих пор закадычные Скажу по правде, никогда мне не было так весело, как в этот вечер. Даже фейерверки, против обыкновения, горели чудесно. И ребята там попались чудесные. А с Анной Федоровной мы и до сих пор закадычные друзья.
   Он нагнулся, чтобы его глазам не мешала тень, и спросил:
   - Правда, Анна Федоровна?
   Густой смеющийся голос из темноты ответил:
   - Бесстыдник. Язык у вас, у адвокатов, так уж подвешен, что не можете не переврать!..

0

79

Мария Сеньчукова. Пророчества о Рождестве Христовом.

http://i076.radikal.ru/1009/20/e2d6de851f67.jpg

Одно из первых пророчеств о Рождестве Христовом содержится в книге Чисел и принадлежит, как ни странно, язычнику по происхождению – пророку Валааму. Мы не можем сказать точно, к какому племени он принадлежал, но зато мы знаем, что к нему с большим почтением относились и обращалась за помощью враги Израиля моавитяне.

Не видно бедствия в Иакове, и не заметно несчастья в Израиле; Господь, Бог его, с ним, и трубный царский звук у него; Бог вывел их из Египта, быстрота единорога у него; нет волшебства в Иакове и нет ворожбы в Израиле. В свое время скажут об Иакове и об Израиле: вот что творит Бог!

…Говорит Валаам, сын Веоров, говорит муж с открытым оком, говорит слышащий слова Божии, имеющий ведение от Всевышнего, который видит видения Всемогущего, падает, но открыты очи его. Вижу Его, но ныне еще нет; зрю Его, но не близко. Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля, и разит князей Моава и сокрушает всех сынов Сифовых (Чис. 23:21-23, 24:15-17).

Здесь предрекается не только грядущее величие израильского царства, не только чистая вера в истинного Бога («нет волшебства… нет ворожбы»), но и что-то значительно большее. А именно: из контекста фразы очевидно, что Валаам видит в будущем («но ныне еще нет») Самого Бога. В христианской традиции эти и следующие слова понимаются как относящиеся к рождению Христа.
В восточно-христианском богословии точно такого разбора пророчества Валаама нет. Преподобный Ефрем Сирин считал, что Валаам говорит не о самом Христе, а о Зоровавеле – вожде иудеев, который через много веков после сказанного пророчества выведет свой народ из другого плена, вавилонского, будет трудиться над восстановлением Иерусалимского Храма и успешно воевать с врагами израильтян. Однако и святой Ефрем полагал, что сам Зоровавель, спасший иудеев, является образом Христа – Спасителя всех народов: «Это – Зоровавель, спаситель Иудеев и образ Иисуса, Спасителя всех народов»[1].

Приведем другое не вполне традиционное для Православия, но очень уж рождественское, радостное толкование. Католический теолог XIV в., монах-кармелит Иоанн Хильдесхаймский, автор замечательной рождественской «Легенды о трех святых царях» писал:

«И нашлись люди, что согласились денно и нощно ждать и стеречь звезду, о коей пророчествовал Валаам. Долго она не являлась; и чем дольше они ее ждали, тем более росла молва о той звезде, и ширилась день ото дня … и тем  сильнее горели они надеждой ее увидеть…

Когда Христос, Бог и человек, родился в пещере вифлеемской, в ту же ночь всемогущий Бог, Который всечасно находится рядом с теми, кто во истине Его призывает, поднял в небо звезду, о ней же пророчествовал Валаам»[2].

Католический богослов полагал, что ожидали эту звезду – Вифлеемскую Рождественскую звезду – не только израильтяне, чаявшие пришествия Мессии, но и персы, халдеи и представители других языческих народов – предки пришедших поклониться Младенцу-Христу волхвов – звездочетов, астрономов своего времени.

В латинской традиции считается, что имена волхвов: Мельхиор, Бальтазар и Гаспар – цари «трех Индий» Нубии, Годолии и Фарсиса. Православное Предание сообщает нам мало подробностей об их именах и биографии. Достоверно мы знаем лишь, что они пришли ко Христу и принесли Ему подарки.

Для нас должен быть поучителен этот пример – безвестных дарителей, которые одними из первых узнали Господа – Царя Славы. И нам было бы хорошо в Рождество (да и не только) послужить Господу через меньших Его братьев. Разве мало у нас нищих, больных, бездомных, сирот, которым доставили бы радость сущие мелочи: теплые варежки, шоколадка к празднику, игрушка?

Пусть не драгоценности и не роскошные благовония – пусть наш дар будет небольшим, но от чистого сердца. Имена дарителей вписывает в Книгу Жизни Сам Господь. А узнают эти имена другие люди, как промыслительно был узнан святитель Николай, или не узнают, как произошло с волхвами  – не так важно…

0

80

Рихаpд фон Фолькманн. Ангельские крылья.

http://s52.radikal.ru/i137/1009/25/2083237ab095.jpg

Когда мать с дочкой гуляли по гоpоду, люди часто останавливались и смотpели ей вслед. Девочка спpашивала маму, почему люди так смотpят.

– Потому что на тебе такое кpасивое новое платье, – отвечала мама.

Дома она бpала свою дочь на колени, целовала, ласкала ее и говоpила:

– Родная моя, если б ты знала, как я тебя люблю. Нет, никто не знает этого, даже твой отец. Ах, что с тобой будет, если я умpу!

Пpошло вpемя, мать заболела и на девятый день умеpла. Отец девочки так гоpевал и сокpушался, что упал на могилу и в слезах говоpил:

– Почему меня не похоpонили вместе с ней!

Однако он скоpо утешился, и чеpез год взял себе дpугую жену, пpекpасную, юную. Она была похожа на добpую фею из сказки.

После смеpти матеpи девочка все вpемя сидела дома. Забиpалась на подоконник и смотpела в окно. Там был виден кусочек синего неба. Совсем маленький, как носовой платок.

Дpузей и подpужек у девочки не было. Рассеpдившись, они всегда дpазнили ее. И новая мама не бpала ее с собой на улицу. А когда девочка попpосилась однажды с нею, то новая мама сказала:

– Как ты глупа. Что подумают люди, когда увидят меня pядом с тобой, такой бледной, худой и к тому же – гоpбатой. Лучше и не мечтай об этом.

Бедной девочке ничего не оставалось дpугого, как сидеть по-пpежнему на подоконнике и молиться, смотpеть на небо и думать о своей маме.

Настала зима, пpишла и весна – на улице зазеленели листья, побежали pучьи, но гоpбатая девочка не могла этого видеть, она давно уже лежала в постели больная.

Как-то ночью ей пpиснилась мать. Она подошла к ней, взяла ее за pуку и позвала к себе.

Наутpо нашли девочку меpтвой в постели.

Когда гpоб с ее телом пpивезли на кладбище и готовились заpыть его в землю, никто не увидел, как с неба слетел ангел и сел возле гpоба. Он постучал в кpышку, словно это была двеpь. Тотчас вышла девочка к ангелу из темного ящика, и ангел сказал ей, что сейчас отведет ее к маме, на небо.

– А pазве гоpбатых пускают на небо? – pобко спpосила девочка.

– Милое дитя, – улыбнулся ангел. – Кто сказал тебе, что ты гоpбата?

С этими словами он пpикоснулся своей светлой pукой до гладкого, кpивого наpоста на ее спине и гоpб упал, как пустая скоpлупа.

Что же скpывалось в гоpбу?

Два великолепных, снежно-белых, с шумом pазвившихся по воздуху ангельских кpыла.

Девочка взмахнула ими и полетела с ангелом чеpез сияющий солнечный свет в голубое небо, где, пpотянув pуки, уже давно ждала ее добpая мама.

0

81

Марина Белевская.  Степкино счастье.

http://s006.radikal.ru/i213/1009/a4/33dc33f96243.jpg

Через зеркальныя витрины виднеется прекрасное убранство громаднаго магазина, наполненнаго всевозможными товарами. Тут есть все: и детския игрушки, и разноцветныя материи, и фарфоровыя безделушки, и галстуки, и костюмы - вообще все, что только можно пожелать.
         Мальчишки толпами стоят у витрины и жадными глазами смотрят на невиданныя вещи, но главное их внимание привлекают не оне, главное их внимание сосредоточено на мальчугане, который бегает по магазину, заворачивает товары, снимает с витрины заманчивые паровозы и аэропланы, или лихо открывает двери перед покупателями.
         Это их знакомый мальчишка Степка, живущий, как и они на предмести города, так же как они, недавно ходивший в лохмотьях, и случайно, через знакомаго приказчика, устроившийся в магазине.
         На нем сейчас прекрасная коричневая курточка, усыпанная золотыми маленькими пуговочками, золотом шитая шапка, а главное, длинные до пят брюки.
         И ежатся мальчишки, дуют себе на оледеневшие пальцы и вытирают мокрые носы рукавами рваных мамкиных кофт.
         А Степка, как на зло, вертится перед глазами, то летя по белой, богато убранной лестнице, скользя руками по полированной поверхности перил, то подходя к витрине и бросая разсеянный взгляд на стоящую около нея толпу. А вечером, когда закрывают магазин, он выходит вместе с приказчиками и идет туда, где живут и они, - на засыпанную снегом улицу, в свою жалкую лачугу, где живет его мать и ждет его старый друг Полкан.
         Мальчишки сторонятся Степки, пока идут по ярко освещенным улицам, но стоит им только завернуть к пустырям, ведущим к предместью, они все плотной толпой окружают Степку и слушают, разиня рот, чудесные рассказы о жизни большого магазина.
         "Паровоз", говорит Степка, "что сегодня продали, сам идет, и свистит и колеса, как настоящия вертятся. А аэроплан! Видели как я его снимал с витрины? Пятьдесят злотых барыня дала. Как птица летает и сам на землю садится".
         Жмутся к Степке товарищи, трогают его блестящия пуговицы, просят разрешение одеть хоть на минуточку его шапку.
         А у ворот дома его встречает Полкан, машет хвостом и лижет его замерзшия пальцы.
         Войдя к себе в лачугу, Степка снимает свою позолоченную шапку, аккуратно и бережно вешает ее на гвоздь около двери и разсказывает матери все события, происшедшия за день.
         И мать, изо дня в день слушая разсказы Степки о жизни большого магазина, в курсе всех дел, - радуется, если торговля шла хорошо, печалится, если магазин постигла какая нибудь неудача.
         "Ты уже, Степушка не ленись, вырастешь маленько - приказчиком тебя сделают, а потом, может, и свое дело откроешь".
         Когда приходит ночь и оба ложатся на разостланныя на лавках лохмотья, оба они мечтают о тех далеких днях, когда Степка сам будет хозяином такого же большого и богатаго магазина.
         И мать видит своего Степушку одетаго так, как господа с центра города, отдающаго приказы десяткам служащих. Степка мечтает купить себе дорогой паровоз, что стоит на прилавке, футбольный мяч и красивый, острый как бритва, перочинный ножик.
         И оба засыпают счастливые, не замечая ни убогой обстановки, ни холодной сырой лачуги, ни полугалоднаго существования.
         И вот, как-то перед Рождеством, Степка вернулся домой в особо возбужденном состоянии. Всем служащим об'явили, что на праздники будут выданы наградныя и что он, Степка, тоже получит и может на эти деньги купить в магазине все по фабричным ценам.
         Ему хотелось купить многое, но он решил сделать матери подарок и купить на платье. Он уже присмотрел хороший матерьял и даже принес образчик.
         "Не надо мне, сынок", убеждала его мать, купи себе что захочешь, - ты работаешь, твои и деньги". Но Степка был непреклонен. Он решил на эти неожиданно полученныя деньги сделать что нибудь приятное для матери.
         "И Полкану костей куплю. Много. Целое кило. Пусть и он в волю поест", - думал он.
         В последний день перед Рождеством Степка встал раньше обыкновеннаго и еле позавтракав побежал в магазин. Покупателей была тьма-тьмущая. Приказчики едва успевали заворачивать товары и отвечать на вопросы. Степка сбился с ног. Его гоняли из одного отдела в другой и везде было масса работы.
         Под вечер его вызвали в контору и велели отнести большой пакет в один из богатых домов города. Степка был рад такому поручению. Он любил ходить по городу, расталкивая праздно снующую толпу, с деловым видом проскальзывать мимо быстро мчавшихся автомобилей и трамваев. Ему казалось, что все смотрят на его золотую шапку, длинные брюки и мелкия пуговицы новенькаго коричневаго пальто. Он вошел в вестибюл дома и посмотрел на доску. Нужная ему квартира была на третьем этаже. Он быстро начал подыматься по убранной ковром лестнице и, поднявшись на второй этаж, перегнал какого-то господина в меховой шубе, медленно идущего наверх.
         "Ты кому несешь?" Спросил господин и остановился на площадке лестницы. Степка назвал номер квартиры.
          - Это значит нам, дай пакет". - И господин вынул кошелек и начал в нем рыться, разыскивая мелочь.
         Степка заколебался. "Дать или не дать"? промелькнуло у него в голове, но , посмотрев на богатый воротник шубы, он отдал пакет неизвестному.
         Выйдя из дома, он разжал кулак и увидел в руке целый злотый.
         Таких чаевых он еще никогда не получал и, радостный и возбужденный Степка побежал опрамотью в магазин, размышляя, что он сможет купить на эти деньги.
         А в магазине стояла давка, покупатели толпились у прилавков, стремясь поскорее сделать закупки. Степка снова завертелся, забыв и о чаевых и о деньгах, которые обещали дать вечером.
         И только очнулся тогда, когда увидел холодные злые глаза хозяина, впившиеся в его лицо.
         "Ты отнес пакет, который тебе дали в конторе?" - услышал он злой голос хозяина и вдруг почувствовал, как сердце его перестало биться и темные круги поплыли перед глазами. "Не тому отдал", - подумал он в страхе и разсказал хозяину, как он встретил на лестнице господина в шубе и отдал ему пакет. Потом в конторе он слышал взволнованные голоса служащих, звонки по телефону, громадную сумму, которую стоила покупка, так легкомысленно им отданная.
         А когда вечером закрывались двери магазина, из него вышел Степка, одетый опять, как и раньше, в драненькое собственное пальтишко и разорванные коротенькие штанишки.
         "Как итти домой?" - думал он в отчаянии. - "Что сказать маме?"
         И чем он ближе подходил к дому, тем медленней становились его шаги. Вот и его лачуга, затерянная среди пустырей и огородов, тускло освещенное окно, за которым ожидает его мать, и Полкан, как всегда, не замечая в нем перемены, замахал хвостом при его приближении.
         Степка вошел на крыльцо и остановился у двери. Он услышал радостный голос матери, которая кому то говорила о Степкином счастье.
         Степка задрожал и вышел во двор.
         Кругом стояла тишина и только Полкан радостно взвизгивал, стараясь лизнуть Степкину щеку.
         "Полканушка, - зашептал Степка, - собака, что делать? Как сказать?"
         А Полкан, как будто понимая горе Степки, вертелся у его ног, прыгал и лизал его руки. Степка тихо побрел по двору, туда в конуру, где жил Полкан, и сел на разложенную солому. Полкан лег рядом и унылыми добрыми глазами смотрел на Степку.
         Степка заплакал. Он плакал долго, глотая слезы и разсказывая Полкану все ужасныя подробности прошедшего дня. А потом, зарывшись в шершавую шерсть Полкана, Степка заснул.
         И он видел во сне шикарную витрину магазина, разложенные кругом красивые товары и себя счастливым и веселым в коричневой курточке и длинных брюках.
         Проснулся Степка от громкаго лая Полкана и услышал знакомый голос матери и приказчика, который устроил Степку в магазин.
         "Нашелся пакет, - слышал Степка и не верил своим ушам. - Барин его положил в передней, а барыня не распросивши, целую бурю подняла. Пришел нарочно, что бы успокоить парня и наградные принес. Понадобятся к празднику".
         Степка уже не слушал слов матери. Убедившись, что приказчик ушел, он выскользнул из конуры и вошел к себе в комнату. Матери еще не было. Она должно быть пошла его разыскивать. Он быстро сбросил с себя драненькое пальтишко, впустил в комнату Полкана и уселся с ним на скамью, покрытую тряпьем.
         - "Полканушка мой, - шептал он, - какой я счастливый. Я снова буду ходить в коричневой курточке и длинных штанах, и тебе собака, хорошо будет. Как только получу деньги, целый мешок костей принесу".
         И Полкан, как бы понимая радость своего друга, вилял хвостом, и облизывал свою морду красным, шершавым языком, предвкушая обильную пищу.

0

82

В. И. Прохорова. Рождество в ГУЛАГе. 

http://s55.radikal.ru/i147/1009/bf/1dc37320c8da.jpg

Я хочу начать с того, что это невероятно, как нам удавалось год за годом праздновать величайшее событие человечества в этом особом лагере, где все было запрещено, где каждый шаг, предпринимаемый ради празднования Рождества, был чрезвычайно опасен, где постоянно приходилось применять сноровку, хитрость и мужество, чтобы сбить с толку безжалостный конвой.
Чтобы понять эти празднования, чего он нам стоили, нужно сначала описать лагерь и тех, кто там находился. Я попала в лагерь за свое происхождение. Мой дед был промышленник, и это стало обоснованием моего преступления. Но моей собственной ошибкой стало то, что в возрасте 15-16 лет я оказалась под вдохновением идеалов коммунизма, человеческого равенства и братства, несмотря на то, что многие из моих родственников были арестованы. В то время я думала: «Это ошибка, ошибка». Власти, конечно, обратили на меня внимание, но вопрос был отложен вплоть до конца сороковых годов, когда Сталин стал преследовать евреев. Я была знакома с одним композитором евреем, которого арестовали. Он не был выдающимся человеком, он был трусом, и скомпрометировал себя, критикуя советскую музыку. Его вызвали власти и спросили: «Почему вы, композитор, говорите такое о советских композиторах? Мы знаем, что у вас есть друзья в музыкальном кружке, куда входят Есенин-Вольпин, сын поэта Есенина… Вера Прохорова, из такой неблагонадежной семьи… Может, она тоже что-нибудь такое говорила»? Он сказал: «Я не знаю». «Ну, если вы не знаете, то вам придется отправиться в Сибирь». Он был напуган до безумия и написал «признание», где описал разговоры, которых никогда не было.

Сейчас молодые люди не понимают, что для человека означает все потерять, когда тебя отправляют в сибирский лагерь на всю жизнь. Они восклицают: «О, презренные трусы!», но я бы так не сказала. Эти люди были настолько морально сломлены, что уже не могли сопротивляться. Я думаю, потом они раскаялись, но гораздо ужасней были не люди, а машина советского общества, сокрушающая все на своем пути

Представьте себе человека, ставшего подозреваемым, потому что его отец или дед священник. «Ваш дед был священником, а вы учитель…мы наверняка знаем, что вы относитесь к нам без уважения». – «Почему же?» «Тогда докажите обратное. Мы знаем, что ваш сосед…» (Этот сосед мог быть даже большевиком, но недостаточно благонадежным). «Я ничего не знаю». – «Не знаете? Сейчас посмотрим… Нам известно, что вы находились в одной компании, когда он сказал…». – «Я этого не слышал…» – «Но другие люди говорят, что вы это слышали и ничего не возразили. Если вы не поможете нам, если вы нам не расскажете про остальных, вы отправитесь в лагеря».

И вот, он думает о своей жене, о детях, что он единственный добытчик в семье. Это был безотказный метод, обычная тактика и многие люди пали ее жертвой.

Среди женщин в наших лагерях были как настоящие преступники – воры и убийцы, так и осужденные за политические преступления «против народа». Среди нас также были иностранки. Вы, наверное, знаете, что после Второй Мировой Войны был небольшой период ослабления режима, разрядка после войны. Я помню Красную площадь в день победы стран коалиции: люди всех национальностей обнимались – русские, англичане, французы, американцы, даже американские негры, которые были для нас в диковинку. Солдаты и мирное население свободно общались, и поскольку рядом было Американское Посольство, американцы принесли оттуда бочки с вином и все его пили. Они танцевали, обнимались, целовались от радости, что война закончилась. Это было собрание всех наций.

Конечно, во время такого празднования произошло много встреч, одна молодая американка, полевая медсестра, которая впоследствии была с нами в лагере, оказалась в России во время окончания войны. Она влюбилась и вышла замуж за русского офицера, во времена этой разрядки, до того как Сталин осознал, что «железный занавес» слегка приоткрылся. Они были очень счастливы, и у них родился ребенок, но через два года их арестовали, ее как шпиона, а его как предателя. Таких историй об английских, американских и французских женщинах было очень много. Они были очень милыми девушками, не проститутками. Их преступление заключалось в том, что они полюбили.

Также в лагере было много русских девушек, у которых были романы с иностранцами, которые состояли или не состояли с ними в браке. Единственным способом спасения для этих русских девушек могло стать, если их мужьям удавалось увезти их из России. Однако зачастую получалось так, что он возвращался в Европу или Америку, рассчитывая, что она последует за ним, но вместо этого ее арестовывали. Дальше было еще хуже. Даже обычное знакомство с иностранцем могло стать основанием для отправки в лагеря. Это были годы огромной жатвы.

Среди нас были немки, эстонки, латышки, которые получили приговор за свою национальность или свое происхождение, китайки и кореянки и даже одна японка. В 1949 году в Корее произошла смена правительства, и Советы выступили на стороне корейского «героя» в качестве нового лидера, человека, который предположительно пострадал в заточении за социалистические идеалы. Но когда человек с корейской внешностью впервые выступил на публике, оказалось, что он с трудом говорит по-корейски, и люди стали смеяться. Он был самозванец, подсадная утка, а один корейский чиновник, который знал настоящего человека, сказал: «Это не он». Полиция не смогла арестовать чиновника, но они арестовали столько из присутствующих, сколько смогли поймать. Этой девушке было семнадцать лет, и она провело много лет в лагерях. То же самое случилось с китаянками. Когда чиновники стали восхвалять Мао Цзе Дуна и Сталина, эти две молодые красивые девушки простодушно спросили: «Почему Сталин? Он очень жестокий!» Их тоже арестовали. С нами была одна русская девушка, которую приговорили за анекдот, который начинался словами: «Сталин умер…»

Мне также запомнилось дело двух пожилых коммунисток: двух сестер, при их аресте одной было семьдесят, а другой шестьдесят лет. Старшая сестра была близкой подругой жены Молотова. Она и ее сестра получили приговор, а у младшей к тому времени уже был рак. Она была обречена, и ее направили в тюремную больницу в другую зону. Когда старшая узнала, что ее сестра находится на смертном одре, она, будучи непреклонной коммунисткой, пошла к начальнику и сказала: «Я коммунистка; я попала в этот лагерь по ошибке. Моя сестра умирает, позвольте мне ее увидеть». Он ей отказал. Они никогда не давали подобных разрешений, и ее сестра умерла, не простившись с ней.

Эта старшая сестра была в своем роде привлекательна, у нее были совершенно седые волосы, и она часто рассказывала о своих «подвигах» во время революции, о том, как она работала с Лениным, и так далее. Я присутствовала при том, как однажды вернувшиеся из больницы арестанты сообщили ей, что ее сестра умерла. Что тут было! Мы увидели, как она поднялась, как будто древняя иудейская пророчица; она стала рвать на себе волосы и что было мочи стала заявлять ужасные обвинения против Партии. «Чтоб они все погибли! Все! Они нас обманывали, мы верили в них, а они нас растлили! Они считали, что мы не понимали, что происходит, но мы все знали! Наши друзья, самые преданные, истинные идеалисты революции были расстреляны, а мы притворялись, что мы не знаем этого. Мы голосовали с теми, кто называл их врагами народа, и опять мы молчали. Чтоб они погибли! Вот тяжкое проклятие от всех тех, кого вы замучили и убили. Эй, вы там наверху, мы знали, что происходит, но мы были трусами. Мы притворялись, что счастливы, мы рукоплескали Сталину, рукоплескали этому чудовищу! Чтоб они все погибли!»

Две украинки, одна латышка и я застыли, слушая, сперва от потрясения, а затем уже из любопытства. В ее словах была мрачная красота и жуткая правда, и я поняла, что получалось, что коммунисты знали, что они делают, но все было построено на жестокости, глупости и лжи. Не знаю, что с ней стало. Думаю, кто-нибудь на нее донес, и она исчезла, возможно, была отправлена в другую зону.

Жизнь в лагере

Итак, мы, женщины разных национальностей, вероисповеданий и социальных слоев, оказались в застенках изолированного отдаленного сибирского лагеря, совершенно отдельно от мужчин, отрезанными от всего мира и приговорены к принудительному труду. Мы жили в деревянных бараках, каждый из которых вмещал от 60 до 80 женщин, которые спали на кроватях, расположенных ярусами одна над другой. Нашей постелью служили грубые одеяла, покрывавшие сено. Простыни считались роскошью. На ночь нас запирали в бараки, и если кто-то не возвращался в барак вовремя, его ждало наказание в виде одиночного заключения. Нас наказывали по разным поводам, но я не имела ничего против одиночного заключения. Я не находила ничего неприятного в том, чтобы побыть какое-то время в уединении.

У нас на спинах были номера, у меня был 294. У нас не было имен. Мы работали с 7 утра до 8-9 вечера. Днем у нас был так называемый перерыв на «обед», который никогда не менялся, каждый день он был одинаковый. Надо сказать, что тогда шел 1951 год, это были не те страшные лагеря смерти 1937 года; у нас не было голода. Мы нужны были им живыми, чтобы работать, и мы получали каждый день по 400 грамм хлеба.

На завтрак был какой-то жидкий суп, который подавали в оловянной миске – бульон, в котором плавали некие с трудом опознаваемые ингредиенты, сушеная морковка или что-то еще. Каждое утро мы получали свою пайку, порцию хлеба на день. Ее можно было съесть за завтраком или часть отложить на обед.   На обед, зачастую в полевых условиях, мы получали тот же суп с подозрительными ингредиентами, и может еще полкружки жидкой каши, типа ржи на воде, без какого-либо масла. Мы не голодали, но нам всегда хотелось есть, и нам не разрешалось есть ничего, что мы находили в лесу. Запрещено   было даже собирать ягоды, но мы, конечно, все равно их собирали. Вечером, когда мы приходили с работы, нам давали «рыбный суп» – тот же бульон, на поверхности которого   плавало несколько крошечных рыбок. Наверное, это было более или менее питательно. Всю еду приходилось есть ложкой, потому что все острое – ножи, ножницы – было запрещено.   Если в бараке находили нож, женщину наказывали и давали 10 суток одиночного заключения. Для питья давали напиток, похожий на чай, приготовленный из еловой коры и иголок. Он имел запах хвои и совсем не насыщал, но, так или иначе, он был полезным.

Нам не разрешалось иметь никаких личных вещей, за исключением может быть расчески или пары теплых носков. Все остальное из того, что мы взяли с собой в лагерь, хранилось взаперти в особой комнате, называемой «каптерка», которую охраняла одна из женщин-заключенных. Если вам требовалось что-то оттуда, нужно было пойти и сказать: «Мне нужна моя простыня, моя постель расползлась в клочья, я не могу спать, потому что сено лезет из матраса». Тогда, быть может, вам бы ее дали. Даже если у вас было лишнее полотенце, его запирали. «Зачем вам два?» Очень строго отслеживали, чтобы у женщин не было ничего своего. Представляете, как трудно было раздобыть что-нибудь сверх предписанного   довольствия. Раз в месяц нам разрешалось получать одну маленькую посылку из дома. Если мы ее получали, там обычно было печенье, немного сахара, мука (пшеничная или ржаная), изюм, иногда немного вяленой рыбы, естественно, никакого мяса или сливочного масла. Часто начальство все это выбрасывало, но иногда они доходили. Мука была вполне безобидна.

Зато раз в неделю нам разрешалась горячая баня. Начальство очень боялось эпидемии, поэтому баня была обязательной для всех раз в неделю. В то же время вся наша одежда проходила дезинфекцию.

Так можно было прожить, но с большим трудом. Не было никаких средств сообщения с остальным миром: ни радио, ни телевидения, ничего такого в то время. Нам разрешалось писать и получать два письма в год, и начальство их прочитывало до того, как их передавали нам. Они не могли запретить нашим семьям нам писать, но зачастую они предпочитали просто порвать письмо, чем затруднять себя его прочтением.

В наше время мы слышим рассказы о мужских лагерях, где арестанты могли разговаривать с заключенными вместе с ними священниками, и где иногда даже проводились тайные службы. У женщин ничего подобного не было. Очень редко, в продовольственных посылках из дома попадался спрятанный среди прочей еды крохотный кусочек просфоры, но не было ни священников, ни служб, ни духовенства, кто бы знал, что ты болен или умираешь, и прошептал бы за тебя молитву. Нет. Единственное, что у нас было, так это экземпляр Евангелия в каждом бараке, который кто-нибудь умудрялся спрятать, так что оно оставалось необнаруженным во время регулярных обысков. Однажды мне пришлось стоять рядом с женщиной, у которой в одежде было спрятано Евангелие. Мы не могли двинуться из шеренги, и она прошептала мне: «Вера, я не знаю… все кончено…» Я закрыла глаза, чтобы не видеть, как ее обыскивают, но каким-то фантастическим образом, они его не заметили.

Когда нас привозили, нам выдавали ужасную черную одежду, платье, сшитое из грубой материи, которая напоминала огромный колокол, с очень длинными рукавами и без воротника. Оно намеренно было сшито уродливо. Я и многие русские женщины просто смирялись с нашей долей. Мы надевали эти вещи, и нам было все равно, но немки, особенно девушки, пытались их приукрасить. Если они находили кусок разбитого стекла (о ножах и ножницах   не могло быть и речи), им удавалось как-то разрезать и перешить эти бесформенные изделия в некое подобие платья. У нас не было иголок, но они использовали рыбьи кости, а нитки они брали из дырок в своих хлопковых или шерстяных чулках. С помощью этого им удавалось сделать то, что в понятии заключенных было «элегантным платьем», с подобием пояса и укороченными рукавами, так что они выглядели достаточно женственно. Это раздражало начальство, среди которого были все мужчины, а один из охранников, украинец, обычно говорил: «Эй, вы… вы думаете, что вы женщины? Вы не женщины, вы змеи ползучие. Все вы будете здесь до самой могилы, и думать не пытайтесь, как бы выглядеть покрасивее. Всем вам суждено оставаться с нами здесь, так несите свое наказание со смирением». Я никогда не пыталась менять свое одеяние, поэтому он указывал на меня и говорил: «Посмотри на нее, она знает, что она сделала, она преступница и не пытается этого скрыть». Так что в какой-то мере, наверное, я была «любимчиком».

Так что мы были змеями ползучими и работали семь дней в неделю по четырнадцать часов в день без выходных. Только после смерти Сталина нам дали выходной в воскресение. Никакой праздник был просто немыслим. Мы «преступницы», замышлявшие преступления «против народа, против Родины», даже и подумать не могли, чтобы иметь советские праздники, такие как день Великой Октябрьской Революции или Первомай. Преступники не имели права радоваться торжеству народа над своими врагами.

Так что в таких условиях никто и не мог подумать, что можно отмечать такой великий праздник как Рождество. Но его отмечали каждый год, и я имела счастье присутствовать на этом праздновании на протяжении шести лет в разных лагерях. В разных лагерях, потому что нас часто переводили. Территория вдоль железной дороги была поделена на зоны, и в каждой зоне был лагерь с сотнями заключенных. Мы не могли сообщаться ни с кем из другой зоны. Было такое правило, чтобы мы не заводили друзей, и чтобы помешать этому, они переводили нас через каждые шесть месяцев или каждый год. Я была в Красноярской области на линии Братск-Тайшет.

0

83

Н. Хвостов.

Сочельник в лесу.

http://i061.radikal.ru/1009/d6/17a0ac21e277.jpg

Ночь. Мороз. Сверкают звёзды
С высоты небес.
Весь в снегу, как в горностаях,
Дремлет тихий лес.
Тишина вокруг. Поляна
Спит в объятьях сна,
Из-за леса выплывает
На дозор луна.
Звёзды гаснут. С неба льются
Бледные лучи,
Заискрился снег морозный
Серебром парчи.
Широко раскинув ветви
В шубе снеговой,
Посреди поляны ёлка
Ввысь ушла стрелой.
На красавицу лесную
Лунный свет упал,
И огнями лёд кристаллов
В ветках заиграл.
Бриллиантовые нити
В хвое заплелись,
Изумруды и рубины
На снегу зажглись.
Ясной звёздочкой у ёлки
Светится глава...
Наступает день великий -
Праздник Рождества!

0

84

Сельма Лагерлеф. Вифлеемский младенец.

http://s51.radikal.ru/i134/1009/e9/e42849f00359.jpg

В Вифлееме у городских ворот стоял на часах римский воин. На нем были латы и шлем; короткий меч висел у его пояса, а в руке он держал длинное копье. Целый день стоял он почти недвижимо, так что издали его можно было принять за железную статую. Горожане входили в ворота и выходили из них, нищие усаживались в тени под их сводами; продавцы фруктов и вина ставили рядом с воином свои корзины и бочонки, но он и головы не поворачивал, чтобы взглянуть на них.

«Что можно здесь увидеть? - как будто хотел он сказать. - Какое мне дело до этих торговцев и прочей человеческой мелюзги! Я хотел бы увидеть войско, готовое идти на врага! Ничто так не веселит мой взор, как картины войны. Я томлюсь по гулу медных труб, по блеску оружия, по кровавым следам победоносной битвы». Сразу же за городскими воротами начиналось великолепное поле, все заросшее белыми лилиями. Воин стоял здесь каждый день и мог постоянно любоваться их нежной красотой, но ему и в голову не приходило хоть раз обратить на них внимание. Порой он замечал, что прохожие останавливаются и любуются лилиями, и тогда он изумлялся тому, что они тратят свое время на такие ничтожные вещи.

«Эти люди, - думал он, - не знают того, что действительно прекрасно».

И, думая так, он переносился мечтами в раскаленную пустыню знойной Ливии. Он видел легион солдат, выступающий длинной шеренгой по желтому песку, поглощавшему все следы. Нигде ни малейшей тени, чтоб укрыться от солнечных лучей, ни источника, чтоб утолить жажду. Пустыне не видно конца, солдаты, изнуренные жаждой и голодом, едва держатся на ногах. Они падают один за другим, словно сраженные палящим солнечным зноем. Но несмотря на все, войско упорно идет вперед, среди воинов нет предателей и дезертиров.

«Вот что прекрасно! - заключил про себя воин. - Вот что достойно внимания храброго мужа…»

Вокруг солдата играли дети, но и с ними было то же, что и с цветами. Дети не привлекали его сурового взора. «Чему тут радоваться? - думал он, когда видел, что люди улыбаются, глядя на детскую игру. - Странно, какие пустяки могут доставлять им удовольствие».

Однажды, когда воин, как обычно, стоял у городских ворот на своем посту, он увидел Маленького Мальчика, лет трех от роду, прибежавшего поиграть на луг. Это был Ребенок из бедной семьи, и играл он совсем один. Солдат стоял и невольно следил за этим мальчиком.

Первое, что бросилось ему в глаза, было то, как легко Малыш бегал по лугу, точно носился по верхушкам травинок. Но, присмотревшись к его играм, воин еще более изумился. «Клянусь своим мечом, - подумал он про себя, - этот Ребенок играет совсем не так, как другие Дети! Чем это Он занимается?»

Вот мальчик протянул ручку, чтоб поймать пчелу, сидевшую в цветке и до того отягощенную цветочным нектаром, что она была уже не в силах улететь. К великому удивлению воина, пчела далась Мальчику в руки, не пытаясь от Него ускользнуть и не пуская в ход своего жала. Держа ее на ладошке, Мальчик побежал к городской стене, в расщелине которой целый рой пчел устроил себе улей, и посадил ее туда. Оказав таким образом помощь одной пчеле, Он тотчас же поспешил помочь другой. Весь день солдат наблюдал, как Ребенок ловил пчел и помогал им вернуться в улей.

«Глупее этого Мальчика я, право же, никого не видел, - думал про себя воин. - Зачем помогать пчелам, которые могут отлично сами о себе позаботиться, да вдобавок, того и гляди, ужалят Его? Каким же Он станет глупцом, когда вырастет!»

Малыш приходил на луг каждый день, а воин невольно продолжал удивляться Ему и Его играм. «Не странно ли это? - думал он. - Я уже целых три года стою на посту у этих ворот, и ничто так не привлекало моего внимания, как этот Ребенок».

Но Малыш возбуждал в воине далеко не радостные чувства. Наоборот, глядя на Него, воин вспоминал страшные слова древнего иудейского пророка о том времени, когда на земле воцарится мир. Целое тысячелетие люди не будут проливать крови, не будут вести войн, а будут любить друг друга, как братья. Когда воин думал, что столь ужасное предсказание может осуществиться, дрожь пробегала по его телу, и, как бы ища опоры, он крепче сжимал свое копье.

И чем больше воин наблюдал за Ребенком и за Его играми, тем чаще думал он о царстве тысячелетнего мира. Конечно, он не боялся, что это царство наступит скоро, но ему не хотелось даже думать о том далеком будущем, которое может отнять у воинов шум и радость битвы.

Однажды, когда Мальчик играл среди цветов на зеленом лугу, сильный дождь с шумом хлынул из тучи. Заметив, какие крупные и тяжелые капли падают на нежные лилии, малыш, по-видимому, встревожился за судьбу своих прелестных подруг. Он подбежал к самой крупной и самой прекрасной из них и пригнул к земле жесткий стебель, поддерживавший цветы, так что дождевые капли стали падать на нижнюю сторону венчиков. И, сделав так с одним цветком, он тотчас же поспешил к другому и таким же точно образом согнул его стебель, чтоб повернуть цветочные венчики к земле. А затем к третьему и четвертому, пока все цветы на лугу не были защищены от сильного дождя.

Воин смеялся про себя, следя за возней мальчика с цветами. «Боюсь, что лилии не будут ему благодарны за это, - думал он. - Все цветы, конечно, поломаны. Нельзя так сгибать эти жесткие стебли».

Но когда ливень наконец прекратился, воин увидел, что малютка бегает от одной лилии к другой и приподнимает их. К неописуемому изумлению солдата, ребенок выпрямлял жесткие стебли без малейшего труда, и ни один из них не был сломан или поврежден, так что вскоре все спасенные лилии поднялись как ни в чем не бывало.

Когда воин увидел это, им овладели необъяснимый гнев и досада. «Что это за ребенок? - говорил он себе. - Что за бессмыслицу он придумал? Какой же мужчина выйдет из этого глупца, если он жалеет какие-то никчемные лилии? Что же он будет делать, если его пошлют на войну? Что сделает он, если ему прикажут поджечь дом с женщинами и детьми или пустить ко дну корабль, на котором вышел в море целый отряд?»

Снова пришло ему на память древнее пророчество, и он начал опасаться, что уже близится время, когда оно сможет осуществиться. Раз мог появиться на свет такой ребенок, значит, и это ужасное время не за горами. Если все люди отныне будут такими же, как этот ребенок, они не смогут навредить друг другу - они не решатся погубить пчелу или цветок. Не будет больше великих подвигов, не будет славных побед, и ни один блистательный триумфатор не поднимется уже на Капитолий. И в мире не будет ничего, о чем мог бы мечтать храбрец.

И солдат, грезивший о новых войнах и мечтавший своими подвигами добиться власти и богатства, почувствовал такое раздражение против этого трехлетнего малыша, что, когда тот пробежал мимо, погрозил ему копьем.

Однажды стоял особенно жаркий день. Солнечные лучи, падая на шлем и на латы воина, превратили их в огненные доспехи. Глаза его налились кровью, губы пересохли, но привыкший стойко выдерживать палящий зной африканских пустынь солдат мужественно переносил страдания, и ему и в голову не приходило оставить свой пост. Ему было даже приятно показать прохожим, как он силен и вынослив.

Когда он так стоял в карауле, чуть не сгорая заживо в этом пекле, мальчик вдруг подошел к нему. Он прекрасно знал, что солдат его недолюбливает, и обыкновенно держался на почтительном расстоянии от его копья, но теперь он все-таки приблизился к нему, долго и пристально смотрел на него и затем бросился бегом по дороге. Скоро он вернулся. Обе ручки его были сложены в виде чашечки, в ней он нес немного воды.

«Неужели этому ребенку пришло в голову бежать за водой для меня? - подумал солдат. - Какая глупость! Римскому ли легионеру не вынести легкого зноя! Зачем этому малышу лезть со своей помощью к тем, кто вовсе в ней не нуждается? Не хочу я его милосердия. Я желал бы, чтобы мир избавился от него и от всех ему подобных».

Мальчик шел очень тихо, крепко сжимая пальчики, чтоб не расплескать и не пролить ни капли. Подходя к солдату, он не спускал глаз с воды, которую нес, а потому и не видел, что тот стоит, сердито нахмурив лоб и враждебно глядя на него.

Наконец мальчик остановился перед солдатом и, улыбнувшись, протянул ему пригоршню с водой.

Но солдат не желал принимать благодеяние от этого ребенка, которого считал своим врагом. Он не глядел на его прелестное личико и продолжал стоять, суровый и неподвижный, делая вид, что не замечает намерений малыша.

Ребенок все так же доверчиво улыбался. Он встал на цыпочки и поднял ручки так высоко, как только мог, чтоб рослому солдату легче было напиться.

Легионер почувствовал такое унижение при одной мысли, что ему хочет помочь слабый ребенок, что он даже замахнулся на мальчика копьем. Но тут жара сделалась такой невыносимой, что красные круги пошли у солдата перед глазами, и он почувствовал, что теряет сознание. Он ужаснулся, что может умереть от солнечного удара, и, вне себя от страха, бросил копье на землю, схватил обеими руками ребенка, приподнял его и выпил воду из его пригоршни.

Лишь несколько капель попало ему на язык, но больше ему и не было нужно. Как только он отведал воды, сладостная прохлада пробежала по его телу, он не чувствовал больше, что шлем и латы сжигают его. Лучи солнца утратили свою смертоносную силу. Пересохшие губы его снова сделались мягкими, и красные круги перестали пламенеть перед его глазами.

Едва успев опомниться, он спустил ребенка на землю, и тот снова побежал играть на лугу. Только теперь солдат пришел в себя и подумал: «Что за воду этот ребенок принес

мне? Это поистине чудодейственный напиток. Мне бы следовало сказать малышу спасибо».

Но он так ненавидел мальчика, что отогнал от себя эту мысль.

Он даже еще больше вознегодовал на ребенка, когда спустя несколько минут увидел в воротах начальника римских войск, стоявших в Вифлееме. «Подумать только, - мелькнуло у него в голове, - какой опасности я подвергался из-за дерзкой выдумки этого мальчишки! Если бы Вольтигий пришел одной только секундой раньше, он застал бы меня на посту с ребенком на руках».

А начальник пришел сообщить солдату важную государственную тайну.

- Ты ведь знаешь, - сказал начальник, отведя солдата в сторону, чтобы их никто не услышал, - что царь Ирод уже много раз пытался найти одного ребенка, живущего здесь, в Вифлееме. Пророки и первосвященники предсказали царю, что этот мальчик унаследует его престол и положит начало тысячелетнему царству святости и мира. Поэтому Ироду очень хотелось бы избавиться от этого ребенка.

- Я понимаю, - с жаром откликнулся воин, - но ведь нет ничего проще, чем схватить этого мальчишку.

- Это было бы легко, - сказал военачальник, - если б только царь знал, к которому из всех младенцев Вифлеема относится это предсказание.

Лоб воина прорезали глубокие морщины.

- Жаль, - огорчился он, - что прорицатели не могут дать ему точных указаний.

- Но теперь царь Ирод придумал хитрость, при помощи которой рассчитывает обезопасить себя от малолетнего соперника, - продолжал военачальник. - Он обещает щедро одарить всякого, кто поможет ему в этом деле.

- Все, что прикажет Вольтигий, будет исполнено без ожидания награды или оплаты, - отчеканил солдат.

- Тогда слушай, что задумал царь. В день рождения своего младшего сына Ирод устраивает праздник, на который будут приглашены вместе со своими матерями все вифлеемские мальчики в возрасте от двух до трех лет. И на этом празднике… - Тут Вольтигий оборвал свою речь и долго шептал что-то солдату на ухо, а когда закончил, прибавил уже громко: - Мне, конечно, не надо говорить тебе, что ты ни словом не смеешь обмолвиться об услышанном.

- Ты знаешь, Вольтигий, что ты можешь на меня положиться, - ответил солдат.

Когда начальник удалился и воин снова остался один на своем посту, он стал искать глазами ребенка. Тот по-прежнему играл среди цветов - легко и красиво, как мотылек. Вдруг воин рассмеялся.

«Этому ребенку осталось недолго мозолить мне глаза. Он тоже будет приглашен сегодня вечером к Ироду на праздник».

Воин оставался на карауле, пока не настал вечер и не пришло время запирать городские ворота на ночь.

Тогда он направился узкими и темными улицами к роскошному дворцу Ирода в Вифлееме.

Внутри этого громадного дворца был большой мощеный двор, окруженный тремя открытыми галереями. На верхней из них царь и распорядился устроить праздник для вифлеемских детей. Эта галерея по повелению царя превращена была в чудесный сад.

По крыше вились виноградные лозы, с которых свешивались тяжелые, спелые гроздья, вдоль стен и колонн стояли маленькие гранатовые и апельсиновые деревья, ветви которых сгибались от тяжести плодов. Полы были усыпаны лепестками роз, образовавшими густой и мягкий ковер, а по балюстрадам, по карнизам крыши, по столам и низким скамейкам вились гирлянды ослепительно белых лилий.

Среди этой рощи прятались мраморные бассейны, в прозрачной воде которых играли золотые и серебряные рыбки. По деревьям порхали разноцветные заморские птицы, а в клетке каркал без умолку старый ворон.

К началу праздника в галерею стали собираться гости. При самом входе во дворец малюток наряжали в белые одежды с пурпурной каймой, а на их темнокудрые головки надевали венки из роз. Женщины величественно выступали в своих алых и голубых одеждах, в белых покрывалах, спускавшихся с высоких, остроконечных головных уборов, украшенных золотыми монетами и цепочками. Одни несли детей на плече, другие вели их за руку, а самых маленьких и робких матери держали на руках.

Женщины опустились на пол посреди галереи. Как только они уселись, явились рабы и расставили перед ними низенькие столики с изысканными яствами и напитками, как это принято на царских пиршествах, и все эти счастливые матери начали есть и пить, сохраняя горделивое достоинство, составляющее главную прелесть вифлеемских женщин.

Вдоль самых стен галереи, почти скрытые гирляндами цветов, были выстроены в два ряда воины в полном вооружении. Они стояли совершенно неподвижно, как будто им не было никакого дела до того, что происходит вокруг. Конечно, женщин не могло не удивлять полчище одетых в железо людей.

- К чему они тут? - шептали они друг другу. - Неужели Ирод воображает, что мы не умеем прилично вести себя? Или он думает, что для наблюдения за нами нужно такое множество воинов?

Но другие шептали в ответ, что таков обычай, что вооруженные легионеры несут свой караул, чтобы выказать особый почет гостям царя Ирода.

В первые минуты празднества малютки были застенчивы и неуверенны; притихнув, они жались к матерям. Но скоро они оживились и потянулись ко всем чудесам, приготовленным для них Иродом.

Сказочную страну создал царь для своих маленьких гостей. Проходя по галерее, они находили ульи, и ни одна сердитая пчелка не мешала детям забирать оттуда мед. Им попадались деревья, склонявшие к ним свои отягченные плодами ветви. В одном уголке они нашли чародеев, в один миг наполнивших их карманы игрушками, а в другом - укротителя диких зверей, показавшего им двух тигров, таких ручных, что дети могли на них кататься верхом.

Однако в этом раю со всеми его чудесами ничто не привлекало такого внимания детей, как длинный ряд воинов, стоявших неподвижно вдоль стен галереи. Их блестящие шлемы, их строгие, гордые лица, их короткие мечи, вложенные в богато украшенные ножны, приковывали к себе взоры мальчиков.

Играя и шаля, малыши не переставали следить за воинами. Они еще держались на почтительном расстоянии от них, но страстно хотели подойти к ним поближе, чтоб посмотреть, живые ли это люди и могут ли они двигаться.

Игры и праздничное веселье делались с каждой минутой все оживленнее, но солдаты стояли все так же неподвижно. Малышам казалось невероятным, чтоб люди могли стоять так близко от виноградных гроздьев и всех других лакомств и совсем этим не интересоваться.

Но вот один из детей оказался не в силах сдержать свое любопытство. Готовый каждую секунду обратиться в бегство, он приблизился к одной из закованных в латы фигур. Солдат оставался по-прежнему неподвижным. Тогда мальчик подошел к нему еще ближе и наконец очутился так близко от него, что мог потрогать его одежду и ремни его сандалий.

И вдруг, как будто это прикосновение ребенка было неслыханным преступлением, все железные статуи сразу ожили. В неописуемом бешенстве накинулись они на детей и стали хватать их. Одни размахивали ими над головой и сбрасывали через перила галереи вниз, где дети находили себе смерть, ударяясь о мраморные плиты. Другие обнажали мечи и пронзали ими сердца малышей, третьи разбивали им головки о стены, а потом швыряли их на объятый ночною тьмою двор.

В первую минуту после нападения наступила мертвая тишина. Женщины окаменели от ужаса.

Но уже в следующий миг эти несчастные поняли, что произошло, и с диким воплем отчаяния бросились на воинов-палачей.

Вверху, на галерее, еще оставалось несколько детей, которых не схватили при первом натиске. Солдаты погнались за ними, а матери бросались на колени перед извергами и голыми руками ловили их обнаженные мечи, чтоб отвратить смертельный удар. Некоторые женщины, дети которых были уже бездыханны, бросались на воинов, хватали их за горло и пытались задушить их, чтобы отомстить за своих малюток.

Среди этого дикого смятения и жесточайшего кровопролития солдат, державший обыкновенно караул у городских ворот, стоял совершенно неподвижно у начала лестницы, ведущей вниз с галереи. Он не принимал участия в нападении и в убийствах; он поднимал свой меч только на тех женщин, которые, прижав к себе уцелевших детей, пытались спастись бегством, - и один его вид, мрачный и непреклонный, вселял в них такой страх, что они кидались вниз через перила или поворачивали назад. «Вольтигий был прав, назначив меня на этот пост, - думал солдат. - Какой-нибудь молодой, легкомысленный воин покинул бы свое место и вмешался бы в общую свалку. Поддайся я соблазну и уйди отсюда, по меньшей мере дюжина детей ускользнула бы от расправы».

Вдруг его внимание привлекла молодая женщина, которая, прижав к себе своего ребенка, стремительно приближалась к нему.

Ни один из легионеров, которых она миновала, не успел ее остановить, занятый другими жертвами, и таким образом ей удалось добежать до самого конца галереи.

«Одна все-таки чуть было не спаслась! - подумал воин. - Ни она, ни ребенок пока не ранены. И если бы не я…»

Женщина так быстро бежала навстречу солдату, что казалось, будто она летит на крыльях, и он не успел разглядеть ни ее лица, ни ребенка. Он только направил на них свой меч, и с ребенком на руках она устремилась прямо на него. Воин ожидал, что в следующий же миг и она, и ее дитя, насквозь пронзенные, упадут на землю.

Но в эту минуту он вдруг услышал над своей головой злобное жужжание и тотчас же почувствовал сильную боль в глазу. Эта боль была

такой нестерпимой, что совершенно ошеломила его, и меч выпал из его рук.

Он схватился рукой за глаз, поймал пчелу и понял, что это она причинила ему столь ужасное страдание. Мгновенно нагнулся за мечом, надеясь, что еще сможет остановить беглецов.

Но маленькая пчелка прекрасно сделала свое дело. За несколько коротких мгновений молодая мать сбежала по лестнице, и, хотя он бросился вдогонку, ему не удалось схватить ее. Она исчезла. ***

На следующее утро все тот же воин стоял на карауле у самых городских ворот. Было еще рано, и тяжелые ворота только что открыли. Но казалось, никто не ожидал, что ворота откроют в это утро, - все жители Вифлеема словно оцепенели от ужаса после ночной кровавой бойни, и никто не решался выйти из дому.

- Клянусь своим мечом! - сказал солдат, пристально вглядываясь в узкую улочку, ведущую к воротам. - Вольтигий распорядился неразумно. Лучше было бы оставить ворота на запоре и обыскать все дома в городе, пока не был бы найден мальчик, которому удалось ускользнуть живым с праздника. Вольтигий думает, что родители постараются увезти его из города, как только узнают, что ворота открыты, и он надеется перехватить их здесь. Но боюсь, что это неверный расчет. Ведь ребенка можно легко спрятать! «

И он старался угадать, попытаются ли родители спрятать ребенка в корзине с фруктами или в каком-нибудь громадном кувшине для масла или провезут его в караване среди тюков.

Обдумывая, как его попытаются перехитрить, воин вдруг увидел мужчину и женщину, торопливо приближающихся к воротам. Остерегаясь опасности, они боязливо озирались по сторонам. Мужчина нес в руках топор и держал его так крепко, точно решился с его помощью проложить себе путь, если кто-нибудь вздумает остановить его.

Но внимание воина привлекла женщина. Ее высокая фигура напомнила ему молодую мать, ускользнувшую от него накануне. Он заметил также, что она перекинула через плечо край своей накидки. Быть может, она сделала это, чтобы скрыть под одеждой своего ребенка?

Чем ближе они подходили, тем отчетливей становился виден ребенок, которого женщина несла под одеждой. «Я уверен, что это именно она спаслась вчера, сбежав по лестнице, - думал солдат. - Я не видел ее лица, но я узнаю ее высокую фигуру. И вот она идет с ребенком на руках, даже не пытаясь как следует его спрятать. Я даже не смел надеяться на такой счастливый случай!»

Мужчина и женщина уже подошли к воротам. Они, очевидно, не ожидали, что их здесь остановят, и вздрогнули от испуга, когда воин заградил им путь своим копьем.

- Почему ты не даешь нам выйти на работу в поле? - спросил мужчина.

- Сейчас пройдешь, - сказал солдат, - но сначала я проверю, что прячет твоя жена под своим покрывалом.

- Чего же тут смотреть? - возразил мужчина. - Это всего лишь хлеб и вино нам на пропитание.

- Может быть, ты и правду говоришь, - сказал солдат. - Но почему же твоя жена отворачивается и не хочет показать их мне?

- Я не хочу, чтобы ты нас обыскивал, - сказал мужчина. - И советую тебе нас пропустить.

С этими словами он занес над головой свой топор, но женщина тронула его за руку.

- Успокойся! - взмолилась она. - Я покажу ему свою ношу и уверена, что он не причинит нам никакого зла.

И с гордой и доверчивой улыбкой женщина обернулась к солдату и отвернула край своей одежды. ***

Несколько дней спустя воин медленно ехал ужасной каменистой пустыней, расположенной в южной части Иудеи. Он все еще продолжал преследовать трех вифлеемских беглецов и был вне себя оттого, что его поискам, похоже, не видно конца.

- Да они как сквозь землю провалились, - ворчал он про себя. - Сколько раз я уже был так близко от них, что готовился бросить в ребенка камнем, и они снова от меня ускользали! Я начинаю думать, что мне никогда не удастся их нагнать.

И легионер стал уже терять мужество, как человек, который борется с чем-то, что выше его сил. Ему начинало казаться, что сами боги защищали от него этих людей.

«Все это напрасный труд. Лучше бы мне вернуться, пока я еще не погиб от голода и жажды в этой дикой стране!» - все чаще говорил он себе.

Но и возвращение не сулило ему ничего хорошего. Ведь он уже два раза упустил младенца. А этого царь Ирод ему не простит.

«Пока Ирод знает, что один из вифлеемских младенцев еще жив, ему не будет покоя, - говорил себе воин. - Всего вероятней, что он попытается облегчить свои мучения тем, что прикажет распять меня на кресте».

Был знойный полдень, и воин ужасно страдал, пробираясь верхом по пустынной, гористой местности, где дорога извивалась в глубоком ущелье, куда не долетало ни малейшего ветерка. И конь, и всадник были готовы упасть без сил.

Воин давно уже потерял всякий след беглецов и совсем пал духом.

Но вдруг он заметил в одной из скал, возвышавшихся близ дороги, сводчатый вход в пещеру. Он остановил коня и подумал: «Отдохну здесь немного. Может быть, с новыми силами я смогу продолжить погоню».

Когда он уже хотел войти в пещеру, его поразило нечто удивительное. По обеим сторонам входа росли два прекрасных куста лилий. Они стояли, высокие и стройные, густо усыпанные цветами, испускавшими сладкий запах меда, и множество пчел носилось и жужжало вокруг них.

Это было такое необыкновенное зрелище, что воин неожиданно для самого себя сорвал один из крупных белых цветов и взял его с собой в пещеру.

Пещера была не глубока и не темна, и, как только он вошел под ее свод, он увидел, что там уже находятся трое путников. Это были мужчина, женщина и ребенок, которые лежали на земле, погрузившись в глубокий сон.

Сердце воина забилось как никогда сильно при этом зрелище. Это были именно те беглецы, которых он так долго преследовал. Он тотчас же узнал их. И вот они лежали и спали, совершенно беззащитные, находясь всецело в его власти.

Быстро выхватил солдат меч из ножен и нагнулся над спящим младенцем.

Осторожно направил он меч в сердечко Ребенка, намереваясь покончить с Ним одним ударом

Уже готовясь заколоть Его, он остановился на миг, чтобы взглянуть в лицо Младенцу. Теперь, когда он был уверен в победе, он захотел доставить себе жестокое наслаждение и посмотреть на свою жертву. Радость его еще усилилась, когда он узнал в Ребенке крошечного Мальчика, игравшего на его глазах с пчелами и лилиями на лугу у городских ворот.

«Недаром я всегда ненавидел Его, - подумал солдат. - Ведь это Князь мира, появление которого предвещали пророки».

Снова опустил он меч, и у него мелькнула мысль: «Когда я положу пред Иродом голову этого Ребенка, он сделает меня начальником своих телохранителей».

Все более приближая острие меча к спящему Младенцу, он ликовал в душе, говоря себе: «На этот раз никто мне не помешает, никто не вырвет Его из моей власти».

Но солдат все еще держал в руке лилию, сорванную им при входе в пещеру, и вдруг из ее венчика вылетела пчела и стала с жужжанием кружиться над его головой.

Воин вздрогнул. Он вспомнил пчел, которых Маленький Мальчик относил в их родной улей, и ему пришло в голову, что одна из этих пчел помогла Мальчику спастись на празднике, устроенном Иродом.

Эта мысль поразила его. Он опустил меч, выпрямился и стоял, прислушиваясь к пчеле.

Ее жужжание наконец прекратилось. Солдат продолжал стоять неподвижно и все сильнее ощущал сладкий аромат, струившийся из лилии, которую он держал в руке.

Этот аромат напомнил ему о цветах, которые Мальчик спасал от дождя, и о том, что букет лилий скрыл от его взоров ребенка и дал Ему спастись через городские ворота.

Он все больше задумывался и отвел в сторону свой меч.

- Пчелы и лилии отблагодарили Мальчика за Его благодеяния, - шепнул он сам себе.

Он припомнил, что и ему однажды помог этот Ребенок, и густая краска стыда залила его лицо.

- Может ли римский легионер забыть об оказанной ему услуге? - прошептал он.

Некоторое время он еще боролся с собой. Он думал об Ироде и о собственном своем желании уничтожить Юного Владыку мира.

«Мне не следует убивать этого Младенца, спасшего мне жизнь», - решил он наконец.

И он нагнулся и положил свой меч возле Ребенка, для того чтобы при пробуждении беглецы поняли, какой опасности им удалось избежать.

В это время ребенок проснулся. Он лежал и смотрел на солдата своими прекрасными очами, сиявшими, как звезды.

И воин преклонил перед Ним колени.

- Владыка! - произнес он. - Ты всесилен. Ты могучий победитель. Ты любимец богов. Ты Тот, Кто может спокойно попирать змей и скорпионов.

Он поцеловал его ножку и тихо вышел из пещеры.

Мальчик же лежал и смотрел ему вслед большими удивленными глазами.

0

85

Виктория Корхова. Рождественская лошадка.

Рассказ-быль.

http://s61.radikal.ru/i171/1009/12/6cd02621e8e9.jpg

«Тик-так, тик-так, тик-так…».
«Откуда здесь наши ходики?» — удивилась девочка. — Разве я дома? А где же лес?».
Но это и впрямь был бабушкин дом. Девочка прижалась к печке иззябшим тельцем. Хорошо-то как! Тепло-тепло! Заледеневшие руки и ноги сразу отогрелись, стали горячими...
— Аленька, радость моя, иди скорей ко мне. Я тебе сказку почитаю…
— Бабушка! Миленькая моя, хорошая моя, бабуля любимая!.. — она бросилась к бабушке: — Значит, ты не умерла?!
— Нет, Алюшка, нет! Ты всё узнаешь, всё поймёшь… Пойдём, пойдём, я тебя уложу… Спать уж пора. Вот твоя любимая книжка… И не забывай, детонька! Выручит тебя Великомученик. А теперь сказка… Ну, слушай…
Ласковый бабушкин голос убаюкивает, убаюкивает, убаюкивает…
...«Так начинается сказка…» — прозвенел вдруг чей-то хрустальный голосок и исчез.
Вместо потолка над Алей оказалось ночное небо. Пушистые снежинки закружились в танце… Их становилось всё больше и больше, они прижимались друг к другу, превращаясь в белоснежно-молочное облако. А потом из этого облака явилась на свет грациозная белая лошадка. Она полетела по ослепительно-чёрному небу и запела: «Христос раждается, славите…». Чья-то невидимая рука метнула в небо мириады звёзд, и они тоже запели: «Христос раждается, славите…».
Становилось всё светлее и светлее… Но что это? Новая звезда зажглась на небе! О, как она красива!.. И звёзды, и снежная лошадка устремились к ней.
Стало тихо-тихо…
— Аля! — позвал кто-то вполголоса, — Аля!

***
Девочке родители дали торжественное имя Александра, но и мама, и папа, и бабушка, а значит, и все ласково называли её Алей.
Аля рано лишилась матери. Большую часть года девочка жила с папой в Ленинграде, лето же проводила у бабушки в деревне.
В конце июня 1941 года Алин отец наконец-то взял отпуск — впервые за многие годы. Это лето он решил провести в деревне с дочкой…
По приезде Аля тотчас побежала к своему любимому месту — часовенке на холме.
Бабушка рассказывала, что на этом холме пятьсот лет назад явился людям сам великомученик Георгий Победоносец. Он приплыл по ручью в эти края на каменном кресте. В том месте, где крест остановился, и была построена часовня. Позже этот крест поставили к алтарной стене Георгиевского храма. А к целебному ручью стали приходить богомольцы. Многие из них излечивались от своих болезней.
Аля набрала в ладошки воды и полила обнажившийся корень лиственницы. Кто знает, может быть, это дерево помнит святого Георгия — ведь лиственницы долго живут, говорят, до тысячи лет…
— Святой Георгий, не оставляй нас!
Слова, произнесённые девочкой вполголоса, тотчас повторили все окрестные холмы: «Святой Георгий, не оставляй нас… Святой Георгий, не оставляй нас… Святой Георгий, не оставляй нас...».

Бабушка говорила, что воздух у часовенки имеет чудесную особенность действовать умиротворяющее, а произнесённые даже очень тихо слова тут же воспроизводятся всеми горками и возвышенностями.
Аля прилегла под лиственницу, зарылась в пахучую траву и замечталась: впереди было много-много летних дней с папой…
— Аля! Аля! — разбил хрустальную тишину папин голос.
«Аля… Аля… Аля…» — отозвались взгорья и пригорки.
К часовне приближался отец. Даже походка его говорила: случилось что-то страшное.
— Доченька, — прошептал он, — война…
«Война… война… война…» — беспокойно зашелестели холмы…

***
Фашистские войска стремительно захватывали города и посёлки. К концу лета 1941 года гитлеровцы вошли и в Алину деревню. Они забрали всё колхозное имущество — скот, инвентарь, собранный урожай. Врывались и в дома селян, уносили всё, что им попадалось на глаза.
Отец, вместе с другими мужчинами села, заранее ушёл в лес — к партизанам. В деревне оставались только дети, старики и женщины.
Зима 1941–1942 года была необычайно суровой. Но, несмотря на морозы, партизаны вели активные действия против неприятеля: взрывали мосты и дороги, портили телеграфную и телефонную связь, поджигали склады и обозы. Пущенные под откос поезда и взорванные железнодорожные линии вызывали ужас у фашистов. К зиме они оказались неподготовленными: не было ни тёплой одежды, ни запасов продовольствия.
В ту зиму и умерла Алина бабушка.
Девочку приютила соседка. Но и она вскоре оказалась на улице: её дом, а заодно и Алин спалили немцы. Соседка ушла к партизанам. А Алю забрал дед Георгий — колхозный сторож. У него девочка жила до осени 1942 года. Но потом стало совсем уж голодно, дед Георгий не в силах был прокормить девочку. Поэтому к зиме поселяне решили брать Алю к себе домой — по очереди. Девочка приходила в избу вечером, ночевала, её кормили — кто раз, а кто и три раза в день — чем Бог послал. Следующим вечером ночевать и столоваться Аля шла в другой дом.
А ещё в конце лета в деревню откуда-то приехали чужие люди, вселились в пустующую избу за леском, хозяйство завели. В такое-то время! Ничего плохого за пришлыми не замечали, но и хорошего никто о них не говорил.
В Сочельник из-за леска повеяло запахом пирогов. И тогда дед Георгий решил изменить установленную очерёдность.
— Вот что, внучка, — сказал он Але. — Пойди-ка ты на эту ночь к нашим новым соседям. У них-то тепло и сытно, пироги вон испекли... Чай, не обидят, праздник всё ж таки — Рождество Христово!

***
— Ну, и звал тебя кто сюда? Зачем пришла? Иди, иди, откуда пришла! — и хозяин захлопнул дверь прямо перед Алиным носом. Аля испугалась до слёз: так грубо с ней никто не разговаривал. Быть может, не понял этот сердитый человек, зачем она пришла. И девочка несмело стукнула кулачком в дверь:
— Дяденька, меня дед Георгий прислал… Велел передать, что сегодня ваша очередь...
— Сказал же: вон отсюда, попрошайка! Нет ничего у нас! Стучать будешь — собаку спущу. Уходи, говорю!

***
Зимой темнеет рано. Тропку девочка нашла с трудом: небо заволокло тяжелыми тучами, ни одна звезда сквозь них не пробивалась.
В лесу было совсем темно, и Аля заблудилась.
Плакать и кричать — бесполезно: в такую пору в лесу никого нет. Да и где бы взяла девочка сил на крик: в ней, слабенькой и худенькой, еле-еле теплилась жизнь. К тому же со вчерашнего дня она и капли воды в рот не взяла. Дед Георгий сунул было сиротке перед дорогой варёную картофелину, но она отказалась: «Не буду есть до первой звезды».
Аля присела на пенёк, развязала верёвки, держащие на её ногах огромные галоши. Полотенца, которыми были обмотаны Алины ноги, обледенели. Девочка с трудом стянула с себя эти ледяные сапоги, растёрла ноги. Что же делать? Опять натягивать? Из-под старой бабушкиной кофты, служившей ей шубой, она вытянула ветхую шаль, разорвала её пополам, обернула ноги. Вытряхнув снег из галош, Аля опять привязала их к ступням.
Сидеть было нельзя. Это Аля знала точно. Отец рассказывал, как его друг заснул на морозе и не проснулся. Но куда идти? Как искать дорогу? Девочка решила ждать рассвета, но чтобы не замерзнуть, стала подпрыгивать.
У бабушки были замечательные ходики в виде чёрного хитрого кота. «Тик!» — жёлтые глаза кота бежали влево. «Так!» — и глаза спешили направо.
«Тик!» — и Аля подпрыгивала на левой ноге. «Так!» — и Аля подпрыгивала на правой. «Тик!» — на левой. «Так!» — на правой. «Тик!» — на левой. «Так!» — на правой. Эта игра развеселила и даже согрела девочку. Но силёнок-то у Али было совсем мало, и она очень быстро устала.
Что бы ещё придумать?!
Девочка огляделась. Невдалеке стояла огромная пушистая ель. Мохнатые нижние лапки её согнулись под тяжестью шишек, получилось что-то вроде пещеры. Аля раздвинула ветви, заглянула. Снега под елью почти не было. Девочка наклонилась и воткнула озябшие пальчики в прошлогоднюю хвою. Тепло! И Аля нырнула в еловую пещерку.

«Как здесь хорошо! — подумала девочка. — Летом придём сюда с девочками, поиграем…». Аля прижалась к шероховатому стволу — стало теплее: «Скоро родится Христос… Ему-то ещё хуже было в ту ночь… А я потерплю!».
Пошёл снег. Он становился всё гуще и гуще. И вот еловая пещерка полностью покрылась снегом. Аля не знала: ночь ещё или утро наступило. Сил не было. Тело задеревенело.
— Святой Георгий, помоги! — шевельнула побелевшими губами девочка.

***
— Н-но, н-но! Ну что ты встала?! Н-но! Лошадушка, милая, что с тобой? Давай, моя хорошая! Уж почти на месте! Н-но!
Но напрасно дед Георгий её уговаривал. Ни с места! Снежинка — так лошадь прозвали за удивительную масть, белоснежно-молочную — упрямо стояла, повернув морду к огромной ели…
…Дед Георгий проснулся рано — будто разбудил кто. Запряг старую колхозную лошадку — до войны на ней обед на поле возили. (Немцы не тронули Снежинку: старая да тощая — толку никакого.) Тяжесть какая-то была на душе у старика: казалось, будто неладно что-то с Алюшкой. «Дай, — подумал, — съезжу за ней. Вечор всё замело. Морозище. Как возвращаться-то будет в галошах своих?!». Поехал.
А тут Снежинка встала в лесу. Уговаривал, убеждал, даже голос повышал — не помогло. И дед замёрз, и лошадь дрожит. Дрожит-то дрожит, а идти не хочет. Смотрит на ель.
Заглянул дед Георгий в глаза лошадиные, а в них тоска и слёзы катятся. Да что же это такое?! Махнул старик рукой:
— Ладно, посмотрю, что там!
С трудом дошёл до ели: так намело. Снег стал разгребать. Добрался до лап еловых. Ну и что?! Ель и ель. Ну шишки. Повернул было обратно, да Снежинка так жалобно заржала — заплакала будто. Раздвинул дед ветви:
— Господи, помилуй! Аленька!!!

***
В избу к деду Георгию собралась вся деревня. Старик плакал от радости и всё время повторял: «Христос с небес… Христос на земли… Пойте Господеви вся земля…».
Девочку как следует растёрли спиртом, напоили тёплым чаем, и она уснула. Решили селяне: сиротка будет жить у деда Георгия, а уж они позаботятся, чтобы Аленька нужды ни в чём не знала, а дальше — как Бог даст.
Проснулась Аля только на следующее утро — румяная, весёлая, будто и не было ничего, обняла старика:
— Дедуля, святой Георгий тебя привёл! А лошадка наша непростая — рождественская. Я слышала, как Снежинка пела «Христос раждается, славите…».
С тех пор так и стали величать Снежинку: рождественская лошадка.

***
Деревня, где происходили описываемые события, называется Ложголово, находится она в Ленинградской области. Храм во имя великомученика Георгия, закрытый в советские годы, ныне реставрируется, в нём идут службы.

0

86

Е. Ивановская. Предание о первой Рождественской елке.

http://s55.radikal.ru/i149/1009/7c/d61dbc195116.jpg

Святая торжественная ночь спустилась на землю, принеся с собою великую радость людям. В Вифлееме, в убогой пещере, родился Спаситель мира. Внимая песнопению ангелов, пастухи славят и благодарят Бога; вслед за путеводной звездой волхвы спешат с далекого востока на поклонение Божественному Младенцу. И не только люди, но и деревья, осеняющие пещеру, и луговые цветы, пестреющие вокруг, - все по-своему принимают участие в великом торжестве. Радостно колышутся они, как бы поклоняясь Божественному Младенцу, и в ликующем шелесте листвы, в шепоте трав как бы слышится выражение благоговения к совершившемуся чуду. Всем хочется видеть родившегося Спасителя: деревья и кусты простирают свои ветки, цветы приподнимают головки, стараясь заглянуть внутрь пещеры, обратившейся теперь в священный храм.

Счастливее других три дерева, стоящих у самого входа в пещеру: им хорошо видны ясли и покоящийся в них Младенец, окруженный сонмом ангелов. Это стройная пальма, прекрасная пахучая маслина и скромная зеленая елка. Все радостней, все оживленнее становится шелест их ветвей, и вдруг в нем явственно слышатся слова:

- Пойдем и мы поклонимся Божественному Младенцу и поднесем Ему наши дары,- говорила, обращаясь к маслине, пальма.
- Возьмите и меня с собой! - робко промолвила скромная елка.
- Куда тебе с нами! - окинув елку презрительным взглядом, гордо ответила пальма.
- И какие дары можешь ты поднести Божественному Младенцу? - прибавила маслина. -Что у тебя есть? Только колючие иглы да противная липкая смола! Промолчала бедная елка и смиренно отошла назад, не осмеливаясь войти в пещеру, сиявшую небесным светом.
Но ангел слышал разговор деревьев, видел гордость пальмы и маслины и скромность елки, ему стало жаль ее, и, по своей ангельской доброте, он захотел помочь ей.
Великолепная пальма склонилась над Младенцем и повергла перед Ним лучший лист своей роскошной кроны.

- Пусть он навевает на Тебя прохладу в жаркий день, - сказала она, а маслина наклонила свои ветки. С них закапало душистое масло, и вся пещера наполнилась благоуханьем.

С грустью, но без зависти, смотрела на это елка. "Они правы, - думала она, - где мне с ними сравниться! Я такая бедная, ничтожная, достойная ли я приблизиться к Божественному Младенцу!"

Но ангел сказал ей:
- В своей скромности ты унижаешь себя, милая елка, но я возвеличу тебя и разукрашу лучше твоих сестер!
И ангел взглянул на небо.

А темное небо усеяно было сверкающими звездами. Ангел сделал знак, и одна звездочка за другой стали скатываться на землю, прямо на зеленые ветки елки, и скоро вся она засияла блестящими огоньками. И когда Божественный Младенец проснулся, то не благоухание в пещере, не роскошный веер пальмы привлекли Его внимание, а сияющая елка. На нее взглянул Он и улыбнулся ей и протянул к ней ручки.

Возрадовалась елка, но не загордилась и своим сиянием старалась осветить пристыженных, стоявших в тени маслину и пальму. За зло она платила добром. И ангел видел это и сказал:

- Ты доброе деревце, милая елка, и за это ты будешь вознаграждена. Каждый год в это время ты, как теперь, будешь красоваться в сиянии множества огней, и маленькие дети будут, глядя на тебя, радоваться и веселиться. И ты, скромная, зеленая елка, сделаешься знамением веселого рождественского праздника.

0

87

Елена Пудовкина. Сочельник скоро...

http://s06.radikal.ru/i179/1009/4b/0891dd2d2b17.jpg

Сочельник скоро. Как пчелиный мед, мы собирали по сладчайшей капле
Со всех цветков невзрачных. Худо - бедно:
Стал золотым глотком и этот год. А если так , то мы идем с дарами
К Тебе на Рождество, с волхвами и царями
Смешавшись.
Но, смутясь, скажу: Прости!
Прости нас, Боже, мы пришли оттуда,
Откуда и пойти -то было чудо.
Наш дар - он весь - в горсти.

0

88

Астрид Линдгрен.

Мы все из Бюллербю.

http://s48.radikal.ru/i120/1009/02/eaec15187a90.jpg

Ёлка.

Я не знаю, когда начинается Рождество в других местах, но у нас в Бюллербю оно начинается в тот день, когда мы печем пряники. Нам с Лассе и Боссе дают по большому куску пряничного теста, и мы делаем себе пряники любой формы.
И вот, когда этот день наконец наступил, Лассе забыл о нем и уехал с папой в лес за дровами. Только в лесу он вспомнил о пряниках и стремглав помчался домой. "Снег так и летел у него из-под ног", - говорил потом папа.
Мы с Боссе тем временем уже начали печь. И очень радовались, что Лассе нет дома. Потому что Лассе никогда не дает нам самую красивую формочку - поросенка. На этот раз, когда запыхавшийся Лассе примчался из леса, у нас уже было по десять поросят. Лассе тут же отобрал формочку и с жаром принялся за дело. Ему хотелось догнать нас. А из остатков теста мы испекли общий призовой пряник. Мы каждый год
пече такой пряник. После обеда мы насыпали в бутылку 322 горошины и отправились к соседям. Каждый должен был сказать, сколько в бутылке горошин.
Тот, кто угадывал вернее всех, получал наш пряник. Лассе нес бутылку, Боссе - пряник, а я - записную книжку, в которую записывала все ответы. На этот раз пряник выиграл дедушка. Его ответ был самый точный. Он сказал, что в бутылке 320 горошин. А вот Анна сказала, что там три тысячи горошин. По-моему, это глупо, правда? На следующий день мы поехали в лес за елками, разумеется, вместе с
папами. Мы всегда так ездим. А мамам приходится оставаться дома и готовить
еду. Лассе, Боссе и я, Анна, Бритта и Улле ехали на больших санях, на которых обычно возят молоко на молочную ферму в Большую деревню. Папа шел
рядом и правил лошадью, а дядя Нильс и дядя Эрик шли позади. Они болтали и
смеялись. Мы в санях тоже болтали и смеялись. В лесу было очень много снега. Чтобы выбрать самые красивые елки, нам пришлось стряхивать с веток снег. Мы срубили три большие елки и две малюсенькие - одну для дедушки и одну для Кристин. Вечером накануне сочельника мне показалось, что мама с Агдой ни за что
не управятся, хотя я им и помогала. На кухне у нас было грязно и некрасиво. Я даже поплакала, когда легла спать. Утром я первым делом спустилась вниз. Кухня сверкала чистотой. Пол был застелен новыми половиками, на кочерге красовались зеленые и красные бумажные банты, кухонный стол был покрыт нарядной скатертью, и все медные кастрюли начищены до блеска. Я так обрадовалась, что бросилась обнимать маму. Лассе и Боссе прибежали следом за мной, и Лассе сказал, что у него во рту появился праздничный вкус, как только он увидел новые половики. В этот день сразу после завтрака мы, по обыкновению, понесли Кристин корзину с гостинцами от наших мам. Погода стояла самая рождественская. Узкую
тропку, что вела к дому Кристин, почти занесло снегом. Первым шел Лассе, он нес корзину, Боссе и Улле несли елочку, а мы с Бриттой и Анной ничего не несли. Кристин очень удивилась, когда мы пришли к ней. Вернее, она сделала вид, что удивилась. Ведь она знает, что мы каждый год приносим ей гостинцы. Лассе вытащил все, что было в корзине, и разложил на столе. А Кристин качала
головой и приговаривала:
- Ах-ах-ах! Да что ж это такое! Да как много всего!
Мне казалось, что всего было не так уж много, но и не мало, в самый раз. Там был большой кусок окорока, колбаса, сыр, кофе, пряники, свечи, конфеты и еще всякая всячина. Мы прикрепили свечи к елке и немного потанцевали вокруг нее, упражняясь перед вечером. Кристин была очень довольна. Когда мы уходили, она стояла на крыльце и долго махала нам вслед. Дома мы с Лассе и Боссе быстро украсили свою елку. А когда она была украшена и мы выскребли все-все остаточки из маминых кастрюль, нам осталось только ждать. Лассе сказал, что от таких вот ожиданий, когда только ждешь, ждешь и ждешь, люди седеют. Мы ждали, ждали и ждали, и я несколько раз подбегала к зеркалу посмотреть, не поседела ли я. Но мои волосы как были белобрысые, так и остались. А Боссе все время подходил к часам и стучал по ним: он думал, что они остановились. Наконец стемнело и подошло время нести наши подарки Анне, Бритте и Улле. При свете это было бы не так интересно. Мы надели свои красные шапки, какие носят гномы, а Лассе взял еще и маску. У нас на рождество Лассе всегда наряжается гномом и раздает всем подарки. Когда я была маленькая, я верила, что гномы есть на самом деле, но теперь я знаю, что их нет.
В сенях у Анны и Бритты было темно, как в пещере. Мы постучали, а потом распахнули дверь и стали бросать в кухню свои подарки. Анна с Бриттой прибежали на шум и пригласили нас зайти отведать их пряников и конфет, которые они сами сварили из патоки. Мы так и сделали. И каждый из нас получил по подарку.
Потом Анна с Бриттой тоже надели маски, и мы все вместе побежали к Улле. Улле сидел на кухне и ждал рождества. Когда Быстрый увидел сразу пять гномов, он залился громким лаем. А Улле схватил свою маску, и мы пошли на улицу играть в гномов.
Наконец вечер все-таки наступил, и мы сели ужинать у нас на кухне. На столе горели свечи и стояло много всякой вкусной еды, но я ела только ветчину. И еще рождественскую кашу, потому что надеялась, что орешек достанется мне. Но мне он не достался. Как жалко! Ведь тот, кому в рождественской каше попался орешек, в этом году выйдет замуж. У нас есть работник, его зовут Оскар. Он влюблен в нашу служанку Агду. Так вот, представьте себе, орешек распался в каше на две дольки, и эти дольки достались Агде и Оскару! Мы с Лассе и Боссе так смеялись, что Агда
даже рассердилась. Она сказала, что это наверняка наши проделки. Но мы были
не виноваты, что орешек раскололся.Мы тут же придумали к каше стихотворение. То есть придумал его Лассе:
Этот орешек на дольки распался Оскар на Агде жениться собрался.
По-моему, очень хорошее стихотворение. Но Агде оно не понравилось. Она так и осталась сердитой. Но когда мы помогли ей вытереть посуду, она перестала сердиться. А мы помогали ей, потому что нам не терпелось, чтобы поскорей начали раздавать подарки. После ужина все расселись в гостиной и зажгли свечи на елке. На столе тоже горели свечи. Это было так красиво, что у меня по коже даже мурашки
забегали. У меня всегда бегают мурашки, когда бывает очень красиво или очень
интересно. Тем временем Лассе выскользнул из комнаты и вернулся переодетым в
гнома. За спиной у него был большой мешок.
- Есть ли в этом доме послушные дети? - спросил он.
- Да, у нас есть двое очень хороших детей, - ответил Боссе. - А вот третий - задира и озорник. Его зовут Лассе. К счастью, его сейчас нет дома.
- Я слышал про этого Лассе, - сказал гном. - Это самый хороший мальчик в Швеции и вообще на всем свете. Он получит подарков больше всех.
Но он получил столько же подарков, сколько и мы. Все получили поровну. А потом мы танцевали вокруг елки. К нам пришли все жители Бюллербю и танцевали вместе с нами. Даже дедушка пришел, хотя он уже не может танцевать. И каждый танец мы станцевали не меньше двадцати раз!

Катание на санках.

Наш Бюллербю расположен высоко. Когда мы идем в Большую деревню, где находятся школа и лавка, мы спускаемся вниз с горки на горку. Но на обратном пути нам, разумеется, приходится подниматься вверх. Лассе говорит, что, когда он вырастет и станет инженером по хитроумным изобретениям, он придумает такой склон, который будет переворачиваться, чтобы по нему ходили только вниз. Зато с наших горок очень хорошо кататься на санках. В зимние каникулы мы и катаемся там на санках.
Когда мы прочли все подаренные нам книги и съели все пряники, Лассе вытащил из сарая большие сани, на которых возят дрова. И мы покатились вниз по склону. Мы все шестеро помещались на одних санях. Правил санями, конечно, Лассе.
- Берегись! Задавим! - кричали мы во все горло.
Можно было и не кричать, потому что к нам наверх редко кто поднимается. Но нам нравилось кричать, когда сани неслись с такой скоростью, что только ветер свистел в ушах. А вот тащить сани наверх нам совсем не нравилось, и потому Лассе опять начал хвастать своим склоном, который будет поворачиваться в нужную сторону.
- А ты изобрети его сейчас, - предложил Боссе.
Но Лассе сказал, что для этого необходимо очень много пороха, динамита, колес и гаек и что работа займет целых десять лет. Так долго ждать мы не могли.
Когда мы наконец втащили свои сани наверх и собирались снова съехать вниз, из сарая вышли все три папы. Наш папа сказал:
- Ну-ка, ребята, дайте нам прокатиться!
Он сел на сани, за ним сели дядя Эрик и дядя Нильс, и они покатились вниз. Мы терпеливо ждали. Но когда они поднялись наверх, им захотелось прокатиться еще разок. Совсем как дети!
Тогда мы притащили сани Анны и Бритты и покатились вслед за ними. Внизу мы увидели, что они лежат в сугробе и хохочут во все горло.
- Эрик, да ты, оказывается, и править-то не умеешь! - сказал наш папа.
Они, наверно, так и катались бы до самого вечера, Если бы тетя Грета не увела дядю Эрика колоть дрова.
- Давно уже я так не веселился! - смеясь и стряхивая с себя снег,
сказал дядя Эрик.
Когда папы ушли, мы устроили состязание. Мы с Бриттой и Анной катались на их санях, а Лассе, Боссе и Улле - на наших. Мы играли, будто это корабли викингов, плывущие по морю. Лассе назвал свой корабль "Длинным Змеем", а мы - "Золотой Розой". Лассе сказал, что это название глупое и не подходит для викингского корабля. Но мы ответили, что оно красивое. Не хватало менять название только потому, что оно не понравилось Лассе!
Наши корабли мчались бок о бок. Мальчишки все время кричалснем. Но четырнадцать детей не могут лежать молча, поэтому сразу не заснул никто. Нанна, старшая дочка тети Йенни, рассказала нам об одном кладе, который какой-то рыцарь давным-давно зарыл поблизости от их дома. Лассе решил тут же идти искать этот клад. Но Нанна сказала, что его никто не может найти, потому что он заколдован. Не знаю, может быть, Лассе все-таки ходил искать клад, я заснула.
Домой мы отправились только к концу второго дня. Было уже почти темно.
Мы больше ничего не кричали друг другу, потому что очень устали. Я лежала в санях на спине и смотрела на звезды. Их было много-много, и все они были страшно далеко. Я забралась поглубже под меховую полость и шепотом запела, так, чтобы меня не услыхали Лассе и Боссе:

Где ты, звездочка, живешь?
Что ты ешь и что ты пьешь?

Мне очень хочется и в будущем году поехать на праздник к тете Йенни.

0

89

Александр Ткаченко. Так мы и промычали свое первое Рождество.

http://s59.radikal.ru/i166/1009/5f/7715486ac2b2.jpg

Храм, где я впервые встречал Рождество, был огромным и полуразрушенным. Он стоял на окраине города, вернее даже сказать — за этой самой окраиной. Последний городской микрорайон кончался перед речушкой, на другом берегу которой высился храм. Сразу за мостом начиналась деревня в полтора десятка домов, а чуть дальше — цыганская слободка. От автобусной остановки узкая дорожка пролегала мимо древнего скифского кургана. За ним открывался вид на церковь.
Привел меня туда мой друг Стас. Это был едва ли не первый христианин, с которым я познакомился близко. Он заканчивал тогда истфак пединститута и при знакомстве поразил меня странным сочетанием интересов. Хорошо разбирающийся в рок-культуре, любитель Pink Floyd и «Аквариума», Стас в то же время был глубоко воцерковленным человеком: регулярно исповедовался, причащался, часто ездил в недавно восстановленную Оптину Пустынь. Однажды зимой он пришел к нам в общежитие и предложил поехать с ним на ночное Рождественское богослужение. В тот самый полуразрушенный храм за речкой, где Стас служил алтарником.
На службу мы отправились втроем: Стас, я и мой сосед по комнате Володя. Для нас с Вовкой это было самое первое Рождество в жизни.
Храм был похож на старинный корабль, выброшенный на берег штормом. Величественный даже в своей разрухе, он плохо сочетался с деревенскими домиками, построенными вокруг него в советское время. Из-под облупившейся штукатурки проступали алые пятна кирпичной кладки. Железо на крыше было сорвано, и в обнажившихся ребрах стропил гулял ветер. Окна были заколочены досками, а высоко вверху на карнизе вокруг купола росли молодые березки.
Начинался 1992 год. Храм только-только вернули Церкви, денег на ремонт у прихожан не было. В относительный порядок удалось привести лишь один из приделов: залатали кровлю, вставили рамы и стекла. Вместо иконостаса перед алтарем стояла хлипкая фанерная перегородка. На нее были наклеены вырезанные из настенных календарей репродукции икон Спасителя и Богоматери. Подсвечники в храме тоже были своеобразные — широкие консервные банки, приколоченные к деревянной стойке. Их наполняли песком, а в песок ставили свечи. Сейчас таких жестянок уже нет в природе, а тогда в них продавали селедку. Уцелевшие фрагменты росписи на стенах чередовались с выцарапанными в штукатурке репликами типа: «Здесь был Вася». Вместо колоколов на звоннице висел пустой кислородный баллон с отрезанным днищем. О начале службы староста возвещал, ударяя по нему какой-то железякой, кажется, пальцем от тракторной гусеницы.
Вообще, от первого Рождества у меня осталось в памяти полное отсутствие какой-либо помпезности. Да и откуда бы ей было взяться тогда… Как-то очень неформально все происходило. Просто собрались люди ради серьезного, нужного дела. И делали его в меру своих сил и средств, не смущаясь нищетой, сквозившей из всех щелей.
Пением на клиросе заведовала удивительная женщина — Лариса Михайловна. Еще в советские времена она с благословения архиерея на два года уходила петь в старообрядческий храм, чтобы освоить сохранившийся там древний знаменный распев, или, как его еще называют, «пение по крюкам» (из-за специфической системы записи этого распева, где ноты напоминают крюки и топорики). Освоить-то она его освоила… А вот хор ей достался небогатый: три бабульки с дребезжащими от старости голосами. Мужских голосов не то чтобы не хватало — их вообще в хоре не было. Поэтому, увидев в храме двух незнакомых парней, Лариса Михайловна пошушукалась со Стасом и тут же утащила нас с Вовкой к себе на клирос.
Стас ушел в алтарь, готовиться к службе, а Лариса Михайловна с ходу принялась обучать нас знаменному пению. Ее не смущало то, что до начала богослужения оставалось минут двадцать, а ученики ей достались на редкость бестолковые. Просто она была очень рада, что теперь у нее в хоре есть целых два мужчины. И упускать такой подарок судьбы Лариса Михайловна явно не собиралась. Весело щебеча, она раскладывала перед нами листки с какими-то иероглифами. Мы смотрели на них как баран на новые ворота и испуганно пытались объяснить нашей руководительнице, что ничегошеньки в этом не понимаем, что и текст-то на церковнославянском можем прочесть лишь раза с пятого. А уж «топоры» и «крюки» знаменного распева для нас не темный лес даже, а непроходимые джунгли.
Но Ларису Михайловну это ничуть не смутило. Она кивнула, понимающе улыбнулась и сказала:
— Ребята, главное — чтобы пела душа. Попробуйте без слов, без музыки просто помычать басом.
Мы с другом переглянулись и, набрав в грудь побольше воздуха, принялись гудеть так низко, как только могли. Лариса Михайловна была в восторге.
— Вот, отлично! Так и будем петь! Главное — следите за рукой. Я буду указывать, где нужно будет замолчать, а где гудеть дальше.
Началась служба. И мы добросовестно мычали без слов, а Лариса Михайловна плела над этим нашим мычанием какую-то тонкую вязь необычных мелодий. Бабушки на клиросе тоже что-то тихонько пели и поглядывали на нас с явным одобрением. А Лариса Михайловна просто лучилась счастьем — целых два мужских голоса!
Так и промычали мы свое первое Рождество. Без слов. Словно волы, пришедшие поклониться младенцу Христу. Отопления в храме не было, изо рта вырывались клубы пара. Батюшка торжественно возглашал: «Бог Господь и явися нам, благословен Грядый во Имя Господне», Стас выходил на амвон с огромной свечой, Лариса Михайловна с бабушками пели, мы с другом мычали басом. И на душе у меня впервые за многие годы было спокойно и радостно.
Служба закончилась. Священник уже без облачения, в пальто, накинутом поверх рясы, тихо разговаривал с прихожанами. Женщины подметали пол, выложенный потрескавшимися каменными плитами. Бабульки скатывали какие-то коврики и хлопотали возле импровизированных подсвечников. Шла обычная уборка.
И тут произошел казус, о котором я до сих пор не могу вспоминать без улыбки. Старостой храма был тогда Василий — тихий, застенчивый мужчина с печальными глазами. Более кроткого человека я, пожалуй, и не встречал. Меньше всего его можно было заподозрить в хулиганстве или иронии. И вдруг этот кроткий Василий подходит к священнику и звучно так говорит: «Вот, батюшка, хрен вам». А акустика в храме замечательная: если громко что-то сказать, слышно в каждом углу. Все присутствующие, не веря своим ушам, медленно развернулись туда, где батюшка беседовал с Василием. А тот уже понял, что сморозил что-то не то. И лихорадочно пытался размотать какой-то бумажный кулек. Наконец, порвал бумагу и вытащил на всеобщее обозрение… четыре здоровенных корня хрена. Первым тогда расхохотался сам батюшка, а за ним и все остальные. Как потом выяснилось, батюшка накануне расхворался и попросил Василия принести ему этот корнеплод для какого-то хитрого рецепта.
А после мы все вместе вышли из храма и отправились в гости к Гавриловне — жизнерадостной старушке, которая жила в маленьком домике неподалеку. Стояла ночь. Под ногами хрустел снег. Мы шли молча. От печных труб поднимались длинные столбы дыма. Я оглянулся. Храм темнел на фоне звездного неба. Сейчас на нем не было видно следов разрушения, и на мгновение вдруг показалось, будто я перенесся куда-то в девятнадцатый век: Рождественская ночь, деревня, храм…
С какой-то пронзительной ясностью я вдруг осознал тогда, что Церковь оказалась последней ниточкой, связывающей нас, сегодняшних, с нашим прошлым. Ведь все изменилось вокруг, совсем другой стала жизнь. Лишь храм над речкой остался тот же, что и двести лет назад. Ночью на Рождество в нем идет та же служба, что и двумя веками раньше. И люди точно так же шли когда-то из церкви в тепло своих домов, чтобы разговеться после долгого поста…
С тех пор прошло уже без малого двадцать лет. За это время мне приходилось бывать в разных храмах. Сегодня в них все, что называется, по чину и благообразно — резьба, позолота, писаные иконы, колокола. Купола теперь в золоте, а на клиросах слаженно поют многоголосые хоры… Это, конечно, замечательно. В короткий срок наша Церковь сумела подняться из руин, и можно лишь радоваться этому чуду.
Но для меня то далекое Рождество остается каким-то особенным, близким сердцу и родным. Наверное, в полуразрушенном храме все же уютнее было моей растрепанной душе. Похожи мы тогда оказались с этим храмом в своей разрухе. За двадцать лет церковные здания восстановили. С душой все оказалось гораздо сложнее...

0

90

Илья Оводов. Все мы немного дети.

http://s006.radikal.ru/i215/1010/f9/e5590353981c.jpg

Как известно, православному человеку не пристало верить в приметы. Но все же для одной приметы я допускаю исключение. Родилась она в нашем истосковавшемся по чуду народе, и говорит: «как встретишь Новый Год, так его и проведешь». Эта примета вспоминается, когда возникает то удивительное чувство соединения постовой молитвенной сосредоточенности и детского ожидания приближающейся радости, которое связано со временем новогодних выходных, последними днями Рождественского поста. Так хочется, чтобы именно эта примета сбылась и чтобы эта радость сохранилась в сердце на весь год!

А дополняет это ощущение подготовка к делу, которое мы с друзьями затеяли на Рождество несколько лет назад и которое, похоже, уже можем назвать своей традицией. И дополнительные выходные, чтобы подготовиться, оказываются тут очень кстати. Не то, чтобы идея была так уж оригинальна: мы ходим Христа славить. Но все же для городской жизни она достаточно непривычная, чтобы этим опытом стоило поделиться.

Не могу сказать, что хотя бы кто-то из нашей компании серьезно увлекается фольклором или помешан на «возврате к истокам». Просто однажды захотелось ради праздника самим сделать что-то непривычное и радостное. Попробовали. Получилось.

Часто считают, что хождение по домам на Рождество непременно предполагает полуязыческие колядки, ряженых, маски и другую подобную атрибутику, которая вряд ли пристала людям верующим. Вовсе не обязательно. Замечу, что традиция поздравлений на Рождество, колядования, называется еще «славить Христа». Именно такая интерпретация этой традиции нам и близка. Она предполагает, в первую очередь, пение основных церковных песнопений: ирмоса, тропаря, кондака. Много есть и «песен христославов», хорошо, хотя и по-детски немудрено, отражающих именно христианский смысл этого праздника. О традиции колядования с фольклорной точки зрения писано в последнее время много, и вряд ли стоит повторяться. Любознательный читатель найдет достаточно материала, если только пожелает. Цель же моего повествования более практическая – поделиться личным опытом.

Итак, прежде всего мы решили разучить упомянутые церковные песнопения и несколько песен, самые известные: «Нова радость настала», «Небо и земля», «Добрый вечер». Замечу, что многие песни родились в южных областях России, и их пришлось перекладывать с украинского языка. Получилась забавная смесь русского с украинским, которая, впрочем, никого не покоробила. В первый год нам очень повезло. Мы зазвали в свою компанию регента Татьяну, которая в то время не работала ввиду недавнего рождения дочки. Тане, руки которой уже изрядно «стосковались по штурвалу», за длинные выходные удалось сделать так, что тропарь и кондак даже те, кто в жизни не попал ни в одну ноту, пели не только правильными гласами, но и правильными голосами. Иногда даже приходилось сдерживать ее стремление к совершенству и напоминать, что мы собираемся петь не на клиросе и не на концерте.

Другой важный вопрос, который предстояло решить: к кому ходить. Сразу отмели идею ходить по друзьям и близким знакомым только ради того, чтобы похвастаться «а вот мы как можем». Не показалась перспективной и идея идти к незнакомым людям: могут и милицию вызвать. Также нас не слишком увлекла мысль ходить по домам постоянных прихожан. Безусловно, встретили бы нас радушно, но людям, которые готовились к празднику постом, исповедью и Причастием, были на праздничной ночной службе, наш доморощенный хор вряд ли дал бы что-то сопоставимое с тем, что они уже получили. Однако у каждого из участников описываемой затеи нашлось некоторое количество знакомых, кто или не мог прийти в храм из-за немощи, или вообще не часто бывает в храме, хотя и тянется к вере, и кому именно сейчас тяжело и нужна моральная поддержка. Так родилась основная идея: «принести праздник тем, кто не смог прийти на праздник сам».

В день Рождества Христова, выспавшись после ночной службы, собрались на условленной «явочной» квартире и отправились по первому из намеченных адресов. Здесь была допущена серьезная тактическая ошибка, которую мы сами больше не повторяли и от которой хотели бы предостеречь тех, кто решит последовать нашему примеру. Хозяйку квартиры предупредили заранее. Когда мы, запев с порога «Христос раждается», вошли в квартиру, то увидели стол, накрытый специально к нашему приходу. Застолье, а уж тем более выпивка, не входили в наши планы, поскольку за оставшуюся половину праздничного дня надо было навестить еще многих людей.

Однако двинуться дальше нам удалось только через час, с трудом уговорив хозяйку не очень обижаться. После этого тактику пришлось изменить. Совсем без предупреждения приходить все же не советую: в конце концов, хозяевам может потребоваться хотя бы одеться. Да и мало ли какие могут быть обстоятельства? Поэтому стали делать так… Кто-нибудь, кто знает хозяев, звонит им минут за 5-10 и говорит: «Марья Ивановна! Я вот тут мимо буду проходить, можно зайду Вас с праздником поздравить?» А о том, что к звонившему прилагается орава из восьми человек, умалчивалось. В результате их появление вызывало довольно сильные, но всегда положительные, эмоции.

Традиционно хозяева угощают христославов. Но, поскольку мы ходили в основном к людям пожилым и небогатым, то пытались подражать героям Толкиена, которые в свой день рожденья подарки не принимали, а дарили. Взяли с собой гостинцы и поздравляли с праздником тех, к кому заходили. Если же что-то давали нам, то мы дарили это следующим хозяевам. Надо ли говорить, что, несмотря на все наши усилия, в конце концов подарков у нас осталось «двенадцать коробов».

Но самое интересное, что мы наколядовали целую бабушку. Зашли мы в квартиру, где прихожанка нашего храма, баба Женя, живет со своей девяностопятилетней мамой. Пока пели, потом спорили с мамой, которая пыталась дать нам денег, глядим: баба Женя уже пальтишко надела. «Я, – говорит, с вами пойду!» Так в нашем коллективе оказался и стар, и млад. Младшему, нашему сыну, 4 года, старшей – 71. А деньги взять нас таки уговорили. «На церкву»…

И вот я подхожу к самой сложной части своего рассказа… Как передать, почему эта, можно сказать, детская затея произвела на всех нас такое впечатление? Почему так прочно эти несколько часов, проведенные в хождении из квартиры в квартиру, связаны с тем удивительным рождественским настроением, о котором я вспомнил в начале статьи? Попробую сказать так… Нам достаточно часто приходится видеть слезы. Даже слишком часто, потому что обычно эти слезы бывают от горя. И очень редко приходится сталкиваться со слезами радости.

Так вот, я совершенно не преувеличу, если скажу, что столько слез радости, сколько за эти несколько часов, я не видел за всю свою жизнь! А то, что эту радость удалось принести в дома благодаря усилиям твоим и твоих друзей, наполняет сердце таким ощущением счастья, которое невозможно описать. Поистине, во сто крат лучше давать, чем получать, и поистине тот, кто и чашу воды подаст во имя Христово, не потеряет награды своей! Замечу, что таким поразительным эффектом мы обязаны отнюдь не каким-то исключительным вокальным способностям. Скорее, на тех, к кому мы приходили в гости, производило впечатление просто то, что о них вспомнили и пришли поздравить столь необычным и неожиданным образом. Да и само ощущение «детскости» нашей затеи открыло, видимо, какие-то уголки души и у тех, кто пел и поздравлял, и у тех, кого поздравляли.

Именно поэтому через год в преддверии Рождества снова собрались те, кто мог. А также те, кто не мог, но очень хотел. Чтобы, пользуясь дармовыми выходными, вспомнить, как поются рождественские песнопения и песенки. Ведь хотя мы и не гнались за профессиональным качеством исполнения, но все же некоторый уровень музыкальности старались поддерживать. Во всяком случае, ирмос, тропарь и кондак мы разучили на три голоса и так, чтобы не слишком фальшивить. А это потребовало, по крайней мере в первый год, известного количества репетиций. Впрочем, на второй год учиться пришлось в основном тем, кто присоединился к нашей компании впервые. К сожалению, мы лишились нашего «художественного руководителя и дирижера». Танина дочка подросла, Таня вернулась на свой боевой пост на клиросе, и на колядки сил у нее уже не хватало. Поэтому пришлось обходиться своими силами, доказав себе, а заодно и уважаемым читателям, что не боги горшки обжигают. Зато баба Женя не только прочно влилась в наш коллектив, но и научила нас некоторым известным ей рождественским песням.

Я уже говорил, что, несмотря на все наши усилия избавляться от гостинцев, в первый год мы наколядовали изрядное количество сладостей, без которых хозяева просто не хотели нас отпускать. Просто угрюмо «поделить добычу» казалось нам не очень хорошей идеей: ну не ради же шоколадок ходили! Во второй раз мы придумали хорошее решение в том числе и этой проблемы. Навестив всех знакомых, мы отправились в местную больницу. Там прошли по палатам, попели и раздали все, что принесли с собой. Впрочем, нужно сказать, что хождение с колядками по палатам в больнице требует значительного такта. Где-то могут быть тяжелые больные, которым неприятны громкие звуки, кто-то спит или отдыхает. А уж начав, надо суметь распределить силы и время на все палаты. Иначе представляете, как обидно будет тем, до кого вы не дошли!

Должен сказать, что славить Христа на Рождество всегда было занятием детским. И хотя от хождения с колядками все мы получаем большое удовольствие, есть такое чувство, что заниматься этим нам приходится за «нерадивых» детей. Вот и пытаемся их, кого получается, звать в компанию. И есть у меня такая мечта. Чтобы, дай Бог, лет через несколько старший сын, который сейчас уже пошел в школу, сказал: «У вас, родители, свои планы, а мы с друзьями договорились идти Христа славить». А мы тогда останемся дома, отдохнем после службы, и даже не будем ждать, чтобы дети зашли к нам. Ведь есть те, кому это нужнее.

0


Вы здесь » БогослАвие (про ПравослАвие) » РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОСТ И РОЖДЕСТВО » Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )